– Тихо вы! – шепотом сказал за ее спиной низкий голос Орлова. – Вас только здесь не хватало!

Орлов был не похож на себя: босой, в одних спортивных шароварах, с легким, серебрящимся от луны пухом на груди.

– Кто тут? – прижимая к себе Чернецкую, продышала Марь Иванна. – Ты тут откудова взялся?

– Оттудова, – нахамил Орлов и забормотал: – Ее тошнит. Сначала было ничего, а потом вырвало. Там, в кустах. – Он махнул рукой в сторону.

– Наташечка, – взмолилась Марь Иванна, – может, у тебя, это, месячные пришли? От их тошнит? А ты давай отседа, проваливай, – вспомнила она про Орлова. – Проваливай давай! Тебе тут чего подслушивать? В сортир шел небось? Так и иди в сортир!

Чернецкая выдавила изо рта густую слюну, подавилась ею и громко заплакала.

– Пошел, пошел! – замахала руками Марь Иванна, – я кому говорю: пошел прочь!

– Наташа, – испуганно сказал Орлов, наклонившись к плачущей Чернецкой. – Ты что, хочешь, чтобы я ушел?

Чернецкая отчаянно закивала головой.

– Ладно, – мрачно сказал Орлов, – но я спать все равно не буду.

– Пойдем, моя любонька, – всхлипнула Марь Иванна, – это у тебя от воды. От гнили.

– Не от воды! – зарыдала Чернецкая, оторвав от лица руки и оборотив его, распухшее и неузнаваемое, к Марь Иванне: – Дура! Дура! Дура! Это не от воды! И нет у меня никаких твоих месячных! Дура!

Молния ударила в голову Марь Иванны, и в первую секунду она почти что ослепла от боли. Потом боль расползлась по затылку, а тело покрылось мурашками.

– Да! – вскрикнула Чернецкая. – У меня нет месячных! Не началось! Уже полторы недели! Нет, уже две! И не будет!

Марь Иванна зажмурилась и, чтобы не слышать крика, зажала уши руками. Черный лес внутри ее зрачков стал белым, потом залился чем-то оранжевым, заплясали в нем какие-то мухи, и в эту секунду только Марь Иванна вдруг все поняла.

– Что ты говоришь-то? – забормотала она, открывая глаза. – Как же это так? И что ж, я, значит, недоглядела? Ну куда мы теперь с тобой? Когда срам такой?

Маленькая Чернецкая содрогалась от плача.

– Сделай что-нибудь! – услышала Марь Иванна сквозь потрескивающую вату, которой словно бы набили ее голову, как наволочку. – Сделай! Я чувствую, что ребенок, я знаю, я чувствую!

Дикие эти слова привели к тому, что Марь Иванна опомнилась, подняла с земли свою горячую, как огонь, с мокрыми от слез волосами Наташечку и, дыша на нее чесноком, которым обычно лакомилась перед сном, натерев его густо на ржаную корочку, сказала:

– Сделаю все. Все путем сделаем. Не плачь.

Тут бедную Чернецкую наконец вырвало, и она успокоилась. Марь Иванна обтерла ей лицо и губы своим рукавом, поцеловала ее узенькие соленые глазки и, обнимая за плечики, довела до палатки.

Толстая девочка так и не проснулась, только тихо засвистела во сне, когда Марь Иванна уложила Чернецкую, подоткнула под нее одеяло, дрожащими руками пригладила ей волосы и, прошептав: «Спи уже, горе мое!», пошла к себе. Мысли ее разбежались по всему телу, страшные и серые, как крысы. «Стеллочке как сказать? Убьет. Ножиком пырнет, она такая! А с Наташечкой что будет? Помрет Наташечка. Куда! Сама дитя, молоко не обсохло! Леонид, ясно, Стеллочку бросит. После такого сраму. Бросит, и поминай! Так. Нужно, значит, травить. Сколько он у ей там? Ну, недели три, не больше! Он и не прирос как следует!»

Тут Марь Иванна вспомнила, хотя и с неохотой, через силу, как покойный жених, прежде чем помереть, сделал ей ребеночка и она ходила по родной деревне – двадцать второй год, жрать нечего – вся зареванная, не знала, куда бежать от стыда, пока наконец бабка Медуница, сухонькая, желтая, как пчелка, в ветхом платочке, не дала ей разрыв-травы, побормотала над ее припухлым животом, налупила по нему как следует веником в баньке, и утром потекла из Марь Иванны черная кровища, захлестала, а заодно с кровищей-то он и вышел, ребеночек, младенчик этот, вытолкнуло его из нутра, махонького такого, страшненького. Хорошо хоть, одна в избе была, все на покосе.