Сон, похороненный в ночи, как семя света во тьме: рука отца похлопывает по полированному деревянному столу раз, другой. Защищенность, безопасность. Все в прошлом.

Раввин обратил лицо к пылающему огню.

– Раз твой брат решил не возвращаться, прошу тебя побыть моим писцом сегодня.

Она встала и неуверенно подошла к письменному столу, присела на деревянный стул и, помедлив, взяла гусиное перо из горшочка.

Забытое ощущение гладкого стержня, перекатывающегося между пальцами. Сколько лет она не брала перо в руки? Два или больше?

– Начинай письмо в Амстердам, – тихо проговорил раввин. – Шестое кислева.

Эстер взглянула на лежащий перед ней лист бумаги и неуклюжей рукой написала:

6 кислева 5418 года

С помощью Божией

– Досточтимому Самуилу Мозесу, – продолжал раввин.

Она обмакнула перо в чернила и записала. Блестящие черно-синие буквы сгрудились на толстой бумаге.

– Мы с великой благодарностью получили посланные вами два тома. Число учеников наших, с помощью Божией, растет, хоть и медленно.

Эстер снова обмакнула перо и, заторопившись, опрокинула чернильницу. По бумаге растеклась матовая лужица.

Тишину нарушал только треск огня в очаге.

– Что случилось? – спросил раввин.

– Чернильница, – прошептала она.

Он кивнул, а потом склонил голову, так что борода коснулась груди. Эстер не сразу поняла, что он ждет, пока она вытрет пятно и начнет сызнова.

Она взглянула на свою руку. Струйки чернил растеклись по складкам кожи между пальцами, образовав тонкую сетку, напоминающую карту разрушенного города. Неужели раввин не понимает, что способной ученицы, с которой он занимался в доме ее отца, уже нет? Или своими выжженными глазами, затянутыми гладкой бледной кожей, он видит ее все такой же, как тогда?

О, конечно, он попросил ее писать вовсе не потому, что считал достойной. Скорее у него просто не было выбора.

Она встала из-за стола.

– Исаак вернется, – сказала она раввину, стараясь скрыть горечь в голосе. – Он напишет вам письма.

– Твой брат не вернется, – тихо произнес ребе. – Он никогда не питал склонности к чернилам и бумаге. А уж теперь…

Он слегка двинул кончиками пальцев: после того, как случился пожар… Теперь, когда Исаак проклял сам себя… Наступила звенящая тишина.

– Я взял Исаака с собой в надежде, что у него будет новая жизнь, – продолжал раввин, – жизнь, свободная от того, что мучило его в Амстердаме. Ибо милость Всевышнего может освободить нас, – он сделал паузу, словно собираясь с силами, чтобы продолжить, – от любых уз рабства. И вернуть зрение слепым.

Мысли Эстер беспокойно заметались. Как может он так говорить? Неужели его вера настолько сильна, что он чувствует, будто ему вернули зрение? У нее лично не было такой веры. Даже в детстве, когда она слушала пение молитв в синагоге, утешение было ей недоступно. Но все же Эстер почти верила словам Га-Коэна Мендеса, ибо как иначе ему удавалось с такой стойкостью переносить слепоту – не иначе как он обладал неким внутренним зрением, вселяющим надежду на будущее утешение.

Ребе Мендес сидел сомкнув пальцы.

– Исаак не желает принимать то, что я способен предложить ему. И я должен препоручить его заботам Всемогущего. Однако, Эстер, мне сомнительно, что он примет Его заботу.

Раввин повернулся к девушке и добавил:

– Твой брат отдает себя на милость более грубых сил.

И это была истина. Исаак никогда больше не вернется.

– Пиши, – сказал ей ребе. – Я прошу.

Она не шелохнулась. Ей было стыдно своей неуклюжести.

– Я диктовал слишком быстро, – сказал ребе, – и заставил тебя торопиться. Ты не виновата, что разлила чернила.

Испачканной рукой Эстер поставила на место опрокинутую чернильницу, протерла тряпкой стол и взяла чистый лист. Затем она обмакнула перо в оставшиеся на донышке чернила.