– Захарьевна! – взревел отец, вылезая из машины и разминая затекшие ноги и спину. – Захарьевна, ты дома? Это я, Генрих!

На крыльцо вышла статная костистая старуха, лишь немногим уступавшая папашке моему в росте.

– И чего ты орешь, дуболом? А постучать, как добрые люди? – Она говорила строгим голосом, но было видно, что папу любит и рада ему.

Они поздоровались, и Захарьевна спросила:

– Ну, чего тебе?

Папа, вынув из машины весь комплект – меня, собаку и меч, – сказал:

– Беда у меня, Захарьевна. Дите заболело. Треба переляк вилити>[4], – добавил он по-украински. – Поможешь?

– Чего ж не помочь? – Старуха уколола меня взглядом, но заинтересовалась больше собакой. – Это шо ж у тебя за зверь такой? Мавпочка? – Она потянулась рукой к Тиффани, а та сказала:

– Яф!

– Та невже ж собачка? – Старуха отдернула руку и заулыбалась. – От же ж и напридумует Господь всякой твари!

Папа нетерпеливо вздохнул.

– Та не сопи, – сказала Захарьевна, пытливо глядя на отца. – Помогу, чего ж не помочь. Если дите крещеное.

И тут начался наш семейный цирк. Папа убеждал старуху и предлагал любые деньги. Мама плакала и просила. Папа грозился встать на колени и таки встал. Мама схватила меня за руку, подтащила к Захарьевне и велела попросить бабушку хорошенько. А я вдруг обозлилась и звонко – так, что эхо прокатилось, – крикнула:

– Не стану! Ну ее! Не хочет – не надо, поехали отсюда.

Фани зарычала, а папа поднялся с колен, отряхнул брюки и, глядя на старуху в упор, улыбнулся на редкость скверной улыбкой.

– Ладно, старая корова, – спокойно сказал он. – Где тут у вас ближайший поп?

Ну как вам объяснить, выросшие в этой самой демократической России друзья? Если отвезти младенца к знахарке значило поиметь неприятности, то крестить младенца – для главврача образцово-показательной больнички и члена, извините, партии это был полный… Крах, ага. После этого его не просто уволили бы – единственное место, пожалуй, где он мог бы продолжить свою карьеру, это как раз санитаром в дурке, в которую положили бы меня. Такие дела.

Но это еще не конец истории, о нет.

Зося, хранившая все это время загадочное молчание, в свою очередь грузно опустилась на колени и, поднимая летнюю дорожную пыль, поползла к отцу, величая его Генрихом Васильевичем и слезно прося прощения.

Папа даже несколько растерялся.

– Зофия, ты-то чего? – изумленно спросил он, поднимая Зосю.

И Зося призналась, что несколько лет назад, когда родители мои уехали в Польшу, а Зосю со мной оставили у львовских родственников, она тайно крестила меня. В истинную католическую веру.

– Так я любила мою пташку, так любила, – всхлипывала Зося, – а она болела все время, и я подумала – а ну как Глория, моя дзэфачка, умрет некрещеной и будет гореть в аду?

– Католичка… – Папа после паузы расхохотался и обернулся к старухе: – Католичка подойдет?

– А что ж… – Та поджала губы. – Вера все одно наша, христианская.

– Что ж ты, корова старая, крещеного младенца от некрещеного не отличаешь? А еще профессионал! – Папа сунул меня в руки Захарьевне как вещь. – Иди работай!

Старуха плюнула ему под ноги, потом, смерив маму взглядом так, что та невольно поежилась, сказала:

– Ты, что ли, мать? Со мной пойдешь! – и направилась к дому.

– Лучше я, – дернулся папа.

Старуха вернулась, ткнула папу скрюченным пальцем в плечо:

– Ты, барбосяка москальська, чув, шо я сказала? Только мать, это наши женские дела, и не суйся, а то прокляну!

– Ладно-ладно, – отец поднял примирительно руки, – не серчай, погорячился я. – Свистнул собаку и пошел к машине, хлопая себя по карманам и бормоча: – И чего ж я, дурак, не курю? Так иногда покурить надо – а я не курю…