Следует заметить, что титул этот, проча ей завидную среди прочих судьбу, особой зависти у ее сверстниц не вызывал – отчасти потому что в этом возрасте у всех все только начинается, а она всего лишь грозила опередить остальных, отчасти из-за ее неподдельной доброты и деятельной сердечности. А если и завидовали, то только как избранной и счастливой участнице любовной истории московского студента и сибирской фабричной девчонки – истории, попасть в которую мечтали все. И пусть инопланетностью и эпичностью своей история эта грозила затмить прецеденты нового времени, для того чтобы стать городской молвой ей не хватало самой малости: счастливого конца.
Что до ее желания одеть каждого на свой манер и вкус, то мечтам этим если и суждено было сбыться, то не на фабрике: по силам ли пусть способной, но сопливой девчонке остановить и перенаправить к высокой цели тупой, горячий, грохочущий и лязгающий, как гусеница танка социалистический производственный процесс! Скорее всего, после института она уйдет в индпошив, думала она, постигая плановый метод удовлетворения материальных потребностей с точки зрения его технологического обеспечения. Но будет это не скоро, ох, не скоро. С другой стороны, любой способ производства хорош, если он не мешает твоему счастью – как и все советские люди полагала она, не зная еще, какую историческую загогулину готовит ей любимая родина.
От него по-прежнему шли письма, и ей они казались лаконичней и суше обычного. На ее осторожные телефонные замечания на другом конце провода жаловались на завал и нехватку времени. Допустим, и все же куда делся аромат только им известных подробностей, что проступал раньше из пропитанных его чувством белых прокладок межстрочного пространства? Где хорошие, искренние, невыдуманные слова про то, как душист пряный запах ее волос, как тепла, нежна и свежа ее кожа и как легки и воздушны ее поцелуи? Он что, больше ее не любит? Тогда пусть так и скажет, и она пойдет и утопится в первом попавшемся водоеме, отвечала она и, хохотнув через силу, добавляла: «Шучу!»
Перед сном она с мучительной регулярностью вспоминала их последние, спрессованные в десять дней сочленения – горячие, бурные, бесстыдные, отмеченные затяжными встречными усилиями и солидарными конвульсиями. И тогда из глубины на поверхность всплывали темные пузыри желаний, заставляя ее, разметавшуюся во сне, томиться и грезить.
Возможно, кому-то в ту пору могло показаться, что ее улыбчивая, размеренная с виду жизнь протекала без особых событий, однако не стоит забывать, что терпение и ожидание сами по себе есть особые события.
16
Предполагалось, что февраль восемьдесят пятого окажется последним в родословной их зимних встреч, которыми они в течение нескольких лет, словно короткими прочными заклепками скрепляли полуобручи ожидания. Считалось, что следующий февраль станет неразрывной частью новой конструкции – супружеской. Так, во всяком случае, гласил их прежний уговор, который ни одна из сторон не подвергала до сих пор сомнению.
Тот февраль и в самом деле оказался последним – в том унылом числительном смысле, в каком предстает в безжалостных лучах судьбы потомок благородного рода, чей веселый жизнерадостный вид не в силах отменить его неизлечимое бесплодие. Стоит отдать должное беспокойно-снежному мягкотелому недоростку – он показал себя гостеприимным хозяином: сведя их и ни словом не обмолвившись о своем пороке, он полторы недели не отходил от их изголовья.
Она встретила его в новом, шелковом, струящимся платье из веселенького материала, в котором он желал видеть ее, чтобы гладить и раздевать, и он, восхищенный, тут же огладил ее и раздел. Никогда еще он не был так одержим ею, как в тот раз. Это было нечто феерическое – одно сплошное неукротимое восстание рабов под управлением Спартака, точнее, восстание его Спартака за право быть господином ее рабыни. В их распоряжении кроме двух выходных оставались только вечера, и он пользовался малейшей возможностью, чтобы заняться любовью. Дошло до того, что он домогался ее, невзирая на ее мать, смотревшую в это время в соседней комнате телевизор.