«Милая моя девочка!» – читает она, и тут же слезы на глаза. И дальше хорошие, искренние, невыдуманные слова про то, как душист пряный запах ее волос, как гладок и светел ее чистый лоб, как глубоки и безмятежны омуты ее глаз, как пугливы и стыдливы ее ресницы, как упрям и прям ее ребячливый носик, как тепла, нежна и свежа ее кожа и как легки и воздушны ее поцелуи. Помнит ли она распаренный аромат березового леса, резкий резедовый запах резного папоротника и их объятия на виду у лесных духов? Помнит ли святое исступление их сердец и любовную испарину их обессиленных тел? Не забыла ли его милая Алюня их супружескую клятву?

«Господи, он совсем сошел с ума! – целуя дымчатые от слез строки, улыбается она. – А если бы письмо прочитала мать?»

И вот она снова счастлива, и этого счастья ей хватит на две недели – до следующего его письма. Ах, эти его письма, спасительные письма, что помогают ей переносить сладкую, томительную оккупацию души, какой является любовь!

«Москва слезам не верит», и она с особым, жадным интересом вглядывается в московскую натуру. Это оттуда расходятся киноволны культуры, это там гуляет сейчас ее Санечка, и там, придет время, будет гулять она, потому что у нее все будет совсем по-другому, чем в фильме.

По телевизору и в кино, куда иногда выбирается с подругами, она замечает в первую очередь костюмы и платья героев и героинь, описывая затем подругам то, что выудил из фасонистого мира ее цепкий взгляд. К этому времени она пусть и смутно, но уже представляет, чего хочет.

И вот, наконец, меланхоличный февраль, а вот и он, запыхавшийся, раскрывает ей, сомлевшей, нетерпеливые объятия!

Их встреча, как короткое замыкание сети. Пережив искристый тепловой удар, утолив изнывающее ожидание и ослабив оковы жадных объятий, Алла Сергеевна принялась украдкой приглядываться к нему, отыскивая в его поведении коррозию верности, каверны сытости, лакуны невнимания, изъяны обожания, дефекты нежности, прорехи в страсти, недостаток алломании и общее ослабление любовного аппетита. Но нет, чувство его не обнаруживало трещин и червоточин – он по-прежнему смотрел на нее затуманенным взором, был с ней порывист и нежен и занят только ею. Расхваливая ее на все лады, он находил в ней благотворные перемены, восхищался ранним благоразумием, незаурядной практичностью, полным отсутствием вздорности и кокетства, которых терпеть не мог. При всяком удобном случае прижимал ее к груди и целовал в голову. Его, как и прежде, влекла витринная сторона ее тела, но половой гурман в нем еще не проснулся, а потому ласки его оставались скудны и целомудренны, что, впрочем, нисколько не портило конечный результат.

Каникулы промелькнули, как один миг, и все, о чем она жалела помимо краткости его пребывания – это то, что в этот раз им не удалось взбить сливочно-розовый крем. Перед отъездом он подарил ей к восемнадцатилетию золотой кулон в виде сердечка на тонкой цепочке, который стал ее первым украшением, как и первым его дорогим подарком за все время их отношений. Она и обрадовалась, и растерялась, а опомнившись, осыпала его горячими упреками за пустую трату денег. Мешая укоризну с любопытством, она хотела знать, когда и где он купил кулон и сколько тот стоит, но все ее вопросы отскакивали от его довольного таинственного вида. Обвив цепочку вокруг ее стройной гладкой шейки и застегнув, он выразился в том смысле, что это украшение будет ей теперь напоминать о нем всегда.

Ко дню отъезда его мать слегла с простудой и не смогла ехать на вокзал. Он уговорил отца остаться дома и, соединившись с Аллой Сергеевной за пределами их двора, исполнил ее мечту проводить его. И прибыл поезд, и они стояли у вагона, и он целовал и утешал ее, свою тайную жену. Затем поднялся в тамбур и, прижимаясь спиной к стенке, глядел в ее запрокинутое лицо с глазами, полными слез. И объявили отправление, и поезд тронулся, и она поспешила за вагоном и, спотыкаясь, шла за ним с трепещущей рукой, а потом стояла и смотрела, как грузный поезд расталкивал железными плечами соседние составы, чтобы стать сном…