Млея от его иносказаний, она в ответ пыталась описывать то буйное тропическое растение, что проросло в ее душе благодаря его заботам и теперь, призывая под свою сень, тянуло к нему зеленые опахала рук. Покусывая кончик ручки и упираясь взглядом в пространство, она извлекала из него невиданные доселе сокровища – слова, что могут обитать и быть убедительными только на бумаге, а произнесенные вслух отдают манерностью и вызывают неловкость. Она с ностальгическим упоением перебирала, протирала и перекладывала аксессуары любовного алтаря: воздушные детальки ее робкого предлюбовного смятения, магические подробности их чудесного соединения, тонкости их жарких схваток, мелочи быта и людей, превращенных ее чувствами в мягких ласковых зверушек. Страдая, что не может выразить одолевавшие ее тончайшие переливы настроения, удивления, восторга и чего-то еще религиозно-слезливого, она старательными, неумелыми штрихами оживляла, как могла натюрморт их любовного пиршества, и провинциальная речная чешуя сверкала у нее океанской бирюзой, серый речной песок приобретал золотой отлив, изумрудный ворс травы становился их брачным ложем, а покосившийся дом рабочей слободы – чудесным необитаемым островом.

Она сокрушалась, что не захотела испробовать позу, которую хотел он, и пообещала, что позволит ему «все, все, все, что он только захочет», опрометчиво полагая, что за этим скрываются еще, может быть, два или три приема, и что то, чем они занимаются, на самом деле в усовершенствовании не нуждается. Она с гипнотической навязчивостью давала ему авансы, от которых бедный голодный Сашка испачкал во сне не одну простыню, в чем он ей потом откровенно признался, открыв для нее мимоходом милосердный механизм мужского воздержания.

Не удивительно, что когда он в начале июля приехал на каникулы, то обнаружил в ее речи поразительные культурные сдвиги. Еще бы: нет ничего более питательного для душевной почвы, чем любовные письма. Радуясь произошедшей в ней перемене, ее расправленным крыльям и одухотворенному лицу, он, воодушевленный и признательный, короновал ее при друзьях, обняв и со значением поцеловав. При первом же застолье, которое случилось в тот же день, он усадил ее рядом с собой и весь вечер не сводил с нее взгляда, целуя ее, смущенную, при всякой возможности. Подруги, потерявшие над ней власть, вынести такого унижения не могли и, мечтая о компенсации, не замедлили довести до сведения ее матери о нежных и публичных Сашкиных домогательствах и о возмутительной ответной благосклонности ее дочери.

«А она сидит, как дура малолетняя, и млеет!»

Мать, в свою очередь, не замедлила учинить ей допрос с пристрастием, которым служила ее тяжелая рука. Бросив дочери обвинение и не услышав от нее членораздельного опровержения, она крикнула: «Ах, ты, бл..дь!» и замахнулась на Аллу Сергеевну с обещание убить, но та не испугалась и не заслонилась, а выставив грудь, выкрикнула:

«Ударишь – уйду жить в другое место!»

И она бы так и поступила, если бы рука матери не опустилась, лицо не растерялось, а губы устало не произнесли:

«Алка, дура, что ты делаешь! Ведь он никогда на тебе не женится! Ты что, хочешь, чтобы у тебя было, как у меня?»

На что Алла Сергеевна отвечала:

«Он меня любит, мама!»

Мать опустилась на кровать, покачала головой и сокрушенно сказала:

«Дура ты, дура малолетняя…»

Стали выяснять, в какой фазе находится луна их отношений, и Алла Сергеевна заверила, что в самой начальной, скудомесячной: пока они только целуются. К матери вернулась материнская мудрость и изрекла:

«Смотри, не соглашайся на всякие безобразия, а то ты меня знаешь!» – и потрясла перед дочерью мозолистым кулаком.