– Только еще ниже, – мрачно усмехается Пам.

Засим следует короткая пауза. Это значит, что все вздохнули. Потом матушка подхватывает тему:

– Ну конечно, для Вейн этот месяц многое решает. И не сказала бы, что для нее все складывается хорошо, судя по тому, как она обращается с Верноном, да и вообще.

– Ц-ц, – говорит Лалли. – Может, собаки что отыщут.

– Собаки? – переспрашивает Леона.

– Ищейки, из графства Смит.

– Не понимаю, а собакам-то теперь что тут делать?

– Можно, я вам перезвоню, Дорис? – спрашивает Лалли. Потом тоном ниже: – Видите ли, Дорис, люди задаются вопросом, может ли человек в здравом уме и трезвой памяти учинить подобную резню. И хочешь не хочешь, на ум сразу приходят наркотики. Если слухи насчет наркотического следа окажутся больше чем просто слухами, эти специально обученные собаки за пять минут все расставят по своим местам.

– Ну что ж, прекрасно, – пыхтит матушка, – тогда я бы с удовольствием пригласила их в дом прямо сейчас, чтобы раз и навсегда положить конец всем этим нелепым подозрениям. Насчет Вернона.

Я вынимаю наркотики из обувной коробки в шкафу и переправляю их в карман. От соприкосновения с косяками рука у меня сама собой становится влажной. Где-то на улице брешет Курт.

5

Если честно, то, что бы там ни рассказывали о старом мистере Дойчмане, никто не утверждал, будто он и в самом деле вставил какой-то конкретной школьнице. Или школьницам. Может, просто лапал их там, хуяпал, ну, сами знаете. Конечно, говнюк тот еще, не подумайте, что я его защищаю. Он был не то директором школы, не то еще каким-то благочестивым ебанашкой с открытым лицом и широкой улыбкой в те времена, когда за такого рода вещи было еще не принято отрывать яйца. А может, и еще того раньше, до эпохи ток-шоу, когда тебе могли залудить по полной просто за неправильное слово, сказанное в неправильном месте. Может, тогда он и стригся в модном унисексе на Гури-стрит с кофейным автоматом и прочими делами. Теперь-то он носа туда не кажет, а крадется задами вдоль скотобойни в парикмахерскую при мясокомбинате. Ага, на мясокомбинате по воскресеньям работает собственный парикмахер. Сегодня утром здесь только мы вдвоем с мистером Дойчманом. Если не считать матушки.

– Не слушайте вы Вернона, унисекс, как правило, стрижка короткая.

Шаль и темные очки, судя по всему, должны были сделать ее невидимой. Человек-невидимка, только в юбке и очень дерганый. А на мне сегодня самая истошно-красная футболка, которую вам только приходилось видеть в жизни, как на каком-нибудь шестилетнем спиногрызе. Я не хотел ее надевать. Но она определяет, что тебе надеть, самым элементарным образом: в самый нужный момент оказывается, что все остальное просто не успело высохнуть после стирки.

– Бросьте, сэр, не переживайте, они снова отрастут.

– Черт, ма…

– Вернон, это все для твоей же пользы. И нужно будет подобрать тебе какую-нибудь обувь поприличней.

У меня по заднице сбегает струйка пота. Освещение погашено, и на зеленый здешний кафель падает всего один луч света – сбоку, от дверного проема. В воздухе стоит отчетливая мясная вонь. Мухи стерегут два допотопных парикмахерских кресла в самой середине комнаты; белая когда-то кожа стала коричневой, растрескалась и затвердела, и теперь ее не отличить от пластика. Единственное, чего на них не хватает, – ременных зажимов для рук. В одном сижу я, в другом – мистер Дойчман; руки у него ерзают под покрывалом. Есть чем заняться, пока парикмахер измывается надо мной. Снаружи раздается свисток, и на усыпанной гравием площадке собирается парадно-духовой оркестр мясокомбината. «Брааап, барп, бап», – начинается репетиция. Одной из одетых в военную форму барышень на вид никак не менее восьмидесяти тысяч лет от роду; когда она пытается маршировать, жопа шлепает по ляжкам. Я перевожу взгляд на стоящий в углу телевизор.