А потом на Ленинградском филфаке спецкурс по Достоевскому читал Бялый! Из года в год процесс повторялся – из аудитории на двадцать мест переезжали на семьдесят, и к зиме ленинградский бомонд сидел в первых рядах актового зала филфака: так было же что послушать.
И вот что тут можно объяснить людям мудрым и тонким? «Ну не люблю я его!..» Но поскольку место Достоевского в пантеоне было незыблемо и бесспорно, мне в удел оставалось казниться собственной ограниченностью и неспособностью насладиться шедеврами. Вот золотился отборный виноград в литературных чертогах, который я никак не мог укусить. А если кусал – во рту оставалась дрянь какая-то вследствие моих дефективных культуропереваривательных ферментов.
Я сначала-то прочитал у Хемингуэя – он был кумиром и знаком эпохи – про то, как он читал Достоевского: «Я никак не мог понять, как человек может писать так плохо, так безнадежно плохо, и при этом производить такое сильнейшее впечатление». Много позже я узнал, что Хемингуэй не знал, как плохо писал Достоевский: он читал его в переводах на английский Констанс Гарнет. А это изрядная адаптация к съедобному английскому начала XX века.
И тогда же, в школе, наткнулся в «Золотой розе» Паустовского (или у Олеши?..) на чудеснейшее воспоминание. Элегически и назидательно изложенное к сведению прежде всего молодых литераторов и иже с ними. Как молодой Костя, еще не Константин Георгиевич, работал в одной редакции. И читал поток рукописей графоманов. И вдруг в сером тексте попалась удивительная и прекрасная страница, она словно мерцала сиреневым свечением и благоухала. И он никак не мог понять – что же это такое, как же это?.. И продолжал вчитываться, и вдруг увидел: Настасья Филипповна! Это же Достоевский! Бессмертный «Идиот»!
Я бросил Олешу (или Паустовского?..), схватил с полки «Идиота» и ну читать, пока не позовут к ужину. И сцену у камина с бросанием денег, и воспитание юной наложницы, и как с князем, и с купцом – ищу страницу, которая сиренево светится. А она как «Джоконда» у Раневской: так знаменита, что сама выбирает, кому будет светиться, а кому нет. Мне – фигу.
Уже в университете я прочитал у Бунина вполне известное: что как прекрасно бы ужасно написанные романы Достоевского переписать хорошим, чистым, подобающим языком. И понял, что нас как минимум двое. Бунин мне вообще всегда нравился. И про язык он понимал явно лучше Достоевского. Не говоря о женщинах.
…После тридцати лет я перестал стыдиться перед самим собою своей нелюбви к Достоевскому. Нельзя любить всех. Это уже не любовь, а помесь свального греха с национальным конформизмом. Лучше иметь собственное мнение, чем чужое мнение будет иметь тебя.
Я успокоился в понимании, как мне казалось, гениальности психологических многослойных раскопок Достоевского. Как геолог бьет шурфы через слои пород или бурит скважину и достает керн с послойным образцом залегаемых на глубине минералов – так он дает послойные срезы человеческой психики до глубоких глубин.
При этом можно не соглашаться с его мировоззрением, можно не считать глубокой философией «Легенду о Великом инквизиторе», можно вообще отрицать христианскую картину мира – но послойный срез психологии человека в глубину отрицать, похоже, все-таки нельзя.
Можно воспринимать Достоевского как писателя депрессивного, видящего жизнь в весьма тягостном, мрачном свете. Разбойник и блудница войдут в Царствие Небесное – Раскольников и Соня – это гениальное перерождение детективного намерения в переосмысление и осовременивание Евангелия. Но к счастливой и продуктивной жизни ни хрена не вдохновляет. А что-то остается от желания мрачно напиться и забыться.