– Счастье – это когда неохота думать, что завтра оно закончится, – вполголоса сказала она своему отражению в овальном зеркале.
«За это можно кое-что и перетерпеть, не так ли, подружка?» – ответила ей зазеркальная Пилар, и она кивнула ей.
«И запомни, – Зазеркальная Пилар вдруг перестала улыбаться и глянула исподлобья, – сегодня ты сказала ему «поди прочь». Ты. Ты и должна его воротить, когда время подойдёт. Иначе это может случиться с тобой».
Пилар вновь кивнула и отошла от зеркала.
Близилось время ужина. А после ужина ей надлежало прибыть в опочивальню матушки аббатисы читать вслух недавно присланную из Мадрида новую часть презабавной книжицы некоего сочинителя из Севильи о чудаковатом кабальеро, вообразившем себя странствующим паладином времён Амадиса Галльского, и отправившемся куролесить по миру, оседлав костлявую клячу и водрузив на голову бритвенный таз вместо шлема…
Весной следующего года Пилар родила мальчика.
Незадолго до этого опекун её, сеньор Руис Кардосо, изрядно выпив с приятелями крепкого карибского пунша, потребовал от супруги ещё выпивки, а когда та отказалась, полез в погреб сам, осыпая её бранью, но на лестнице оступился и рухнул вниз, разбив затылок о дубовый бочонок. Послали за священником, но тот застал его уже бездыханным.
Постоялый двор «Кабальеро Энрике Рамирес» перешёл во владение Пилар, так было предусмотрено завещанием её матушки.
Фабио Урибе был найден задушенным на пустоши, что за воротами Бисагра. Задушили его, вероятней всего, золотою цепочкой от фамильного медальона семьи Ривера. Она валялась рядом, да никто не посмел к ней прикоснуться. Мельничиха Милагрос говорит, что не знает, что за люди в тот вечер увели из дома её сыночка. Говорит лишь, что люди те были учтивые, улыбчивые, особенно один, такой курчавый и смуглый. Он до сих пор к ней захаживает и передаёт приветы от сына.
Через полтора года Пилар привезла в дом полуживого, измождённого седого человека из богадельни при монастыре кармелиток, что в городе Куэнка, где тот уже почти умирал от жёлтой лихорадки. Привезла на скрипучей кибитке, крытой куполом из плетёной ивы, запряжённой парой мулов. Ехали двое суток. На вторую ночь больному стало хуже. То он звал кого-то на помощь, то просил кого-то продержаться ещё чуть-чуть, а то и вовсе выкрикивал что-то на непонятном, гортанном языке, похожем на мавританское наречие. Пилар отпаивала его настоями, пыталась успоко-ить, но тщетно, ибо мозг его был налит жаром, как плавильный тигель, и был нечувствителен к боли – своей и чужой, а мысли, подобно каплям жидкого олова, упавшим в холодную воду, причудливо, до неузнаваемости преображались.
К рассвету Пилар выбралась из фургона и обессилено присела на козлы.
– Шла бы ты спать, деточка, – сказал ей дядюшка Жако, который правил мулами. – Глаза красные, лицо мела белей. Кто ж тебя такую замуж-то возьмёт? А?
Пилар усмехнулась и положила голову ему на плечо.
– А я вот сейчас с полминуты подремлю у вас на плече, больше и не надо. И – сразу под венец. Хоть за августейшего инфанта. Это лучше вы, дядюшка, спать ступайте. Сутки, считай, не спите, при ваших годах. А я – ничего. С мулами иной раз легче, чем с людьми.
– Я давеча в богадельне той поспрашивал тамошний народ, – вдруг сказал дядюшка Жако, понизив голос и прищёлкнув вожжами. – Ну про больного нашего. Не напрямую, конечно. Так вот, представь, один бедолага, помнишь, наверное, одноглазый такой, звать его Эухенио. Так вот, он мне шепнул по секрету, что знавал его. И хоть давно было, а узнал тотчас. Штурман, говорит, это с корабля «Святой Франциск». И звать его Рохелио Варгас. Воевали они вместе во Фландрии.