Развернув, Барт издал странный сипловатый звук, схожий с икотой, переменился в лице и тотчас, воровато обернувшись на своих товарищей, быстро и судорожно запихнул медальон куда-то за ворот.
– Так как? Пойдёт? Если нет, так давай назад. Ничего другого не предложу. Пойдёт?!
– Да пойдёт, ясно дело! – лицо Барта распирало от радости. – Только… да ладно, чего уж там.
Гравёр сплюнул третий раз, затянул котомку, перекинул её через плечо и зашагал прочь. Однако затем обернулся и произнёс раздельно:
– Мы квиты, Барт. Ты запомни это. И знай, если с Присциллой и Констанс что-то всё же случится, я тебя найду везде. Запомнил?
– Как не запомнить, – осклабился Барт ему вслед. – Ты, гляжу, серьёзный. Только ты скажи, что тебе Присцилла-то? Ну Констанс – сисястая, понимаю. А уж Присцилла-то. Страшней смертного греха. Неужто запал?
Голос Барта заскворчал, как шматок сала на сковороде. А лицо расплылось в дрянной улыбке.
– Она – дочь старика Нормана, – бросил Гравёр, не обернувшись.
Дороти
Гравёр вернулся к Ремеслу. Вернее, оно само пробудилось в нём от летаргии, вновь растворилось в крови жаркой пригоршней соли.
Рисунок рождался практически мгновенно. Едва явившись в тёмных извивах воображения и обретя ясные очертания, он тотчас отсвечивался пульсирующей проекцией в глубине металла, камня, дерева, делая их теплее плоти, податливей глины и прозрачнее воды. Гравёр терпеливо и упоённо счищал ненужную скорлупу, всё, что мешало увидеть, наконец, его воочию, вживую, встретиться с ним кончиком пальца.
Инструменты старика Нормана стали словно частью его тела, его мозга, его духа, он сжился с ними, относился к ним, как к живым существам, у них даже были свои прозвища. К примеру, паяльная лампа звалась Жужелицей, круглый надфиль – Занозой, а сам чемоданчик – хижиной Нормана.
Он снимал две комнатки в доходном доме вдовы окружного судьи госпожи Хогарт. Немалое состояние (плюс к доходному дому ещё и лавка колониальных товаров) не мешало почтенной вдове исправно его обворовывать, причём с непосредственностью ребёнка. Прознав, где Гравёр хранит выручку, она без затей заходила в нему в его отсутствие и брала сколько ей вздумается, благо Гравёр, впечатлённый её набожностью, на неё мог подумать менее всего. Когда же он, вконец озадаченный, перепрятал железную шкатулку, разъярённая мадам перевернула вверх дном всё его жильё и гневно потребовала уплаты за два месяца вперёд.
Прошло чуть больше года. Барта, мужа Присциллы, нашли мёртвым в старом полуобвалившемся сарайчике возле самого дома. Руки у него были повязаны пеньковым жгутом, раскроен череп и вспорот живот. Думали поначалу на его многочисленных приятелей – впрямь, водился он в последнее время со всякого рода сбродом, – да больно уж по-зверски всё вышло, те бы так не стали. Решили, что, верней всего, это дело рук Чоло, того самого Чоло, мошенника из «Центуриона». Вовсе он не утонул тогда в канале, как думали. Пропадал четыре года и вернулся в город. Да только дело у него было уже не картёжное, а куда как пострашней. Четыре покойника было за ним, это уж точно. Из них трое женщин. Кстати, через неделю после похорон Барта дом их был ограблен, всё было перевёрнуто вверх дном, пропало, считай, всё ценное. Сам Бог, видать, уберёг тогда Присциллу: гостила она в тот день у двоюродной сестры в деревне. Потому как дело это было, как все были убеждены, опять же того самого Чоло. Искали его. Окружной шериф назначил немалую награду за поимку, да больно хитёр и изворотлив был этот проклятый Чоло. Умел в самый нужный момент затаиться, лечь на дно. А вскоре снова бесследно пропал из города.