Хорошо, что рояль занимает почти всю комнату, а партитуры – всю крышку рояля. Так не видно пыли, и кабинет можно не убирать. Я и не убираю. Пошел в кухню, заварил себе чай. У меня есть для этого специальный чайник, старый, медный, весь в копоти. Я ставлю его на газ и бросаю заварку – да-да, прямо в чайник. Никто кроме меня не пьет больше это «пойло», как называет его жена. Я пью.

Пока вода кипятилась, взглянул на потолок. Весь черный, с разводами, надо бы ремонт. А зачем? – привычно задал себе вопрос. Не надо ремонта.

Вообще-то я любил свой дом. Мы переехали сюда в последние годы жизни отца. На фронте его сильно контузило, с тех пор он все время болел, хотя до высоких званий все равно дослужился. Незадолго до смерти он почти ослеп и только тогда уволился со службы. А потом мы с матерью остались одни, в этой вот квартире в доме на набережной. Когда я заканчивал аспирантуру, мать начала ворчать: когда ты уже женишься… надоели мне твои носки и рубашки… Я только плечами пожимал: рубашек у меня было всего две и менял я их не то чтобы часто. К тому же я подозревал, что ворчит она для отвода глаз, потому что положено человеку в определенном возрасте быть женатым. Но мне, честно сказать, было не до романов: я писал.

Я композитор.

Это слово только звучит красиво. На самом деле это вот что такое: ты пишешь днем, ты пишешь вечерами, ты пишешь ночью. Особенно же ночью, когда все остальные наконец затихают. Утром ты не можешь проснуться, хоть режь, и если у тебя вдруг назначены занятия со студентами… Впрочем, на кафедре давно знают: мои занятия на утро лучше не назначать. Даже если меня каким-то чудом разбудить и чудом же доставить в класс, пользы от меня будет мало. Я и днем-то не всегда могу соответствовать званию профессора, а уж по утрам проще труп заставить читать партитуры, чем меня. Часам к четырем дня, когда зимой на улице становится уже темновато, я прихожу в человеческое состояние – чтобы через час сесть за рояль и начать писать.

Когда я говорю «писать»… О, тут много нюансов. Писать можно свое, писать можно на заказ. Я много пишу на заказ, я и не скрываю. Такая же работа, как всякая другая, к тому же я ничего другого не умею, так уж вышло. Гвоздя забить не могу (кроме того единственного, под мамино платье). И если, пока мы жили с матерью, хватало ее пенсии за отца и моей стипендии, а потом крошечной преподавательской зарплаты, то семья…

Да, семья. Мать как всегда оказалась права, возраст и природа свое все-таки брали, и после нескольких невразумительных романов я нашел Ее. Я и до нее влюблялся, понятное дело, и часто. То в однокурсниц, то в соучениц по аспирантуре, а стал преподавать – в своих студенток. Вот она и была студенткой, а я молодым преподавателем. Молодым, но уже седым. Эта седина у меня появилась еще до тридцати, в кого – не знаю. Мать, во всяком случае, удивлялась, качала головой: «И в кого это…» Из-за седины меня уже тогда стали называть Профессором, и это приклеилось ко мне задолго до того, как я действительно им стал.

Так вот, Она. Студенткой была блестящей. Отличница, умница. Как говорили мои коллеги, не красавица, но живая, острая, а главное – понимала мою музыку. И говорила, что к жизни с композитором (а я предупреждал, предупреждал) она готова, тем более с таким композитором! Ну какой же мужчина, то есть композитор… Вы понимаете. Я и не устоял. Да, собственно, а что было сопротивляться? Лучшей жены композитору не найти: согласитесь, инженер-технолог, главбух или даже библиотекарь странно смотрелись бы в этой моей норе. И о чем я говорил бы по вечерам с главбухом? Пианистка – другое дело. У нас было много общего, так все говорили. Да так оно и было.