– Вот-вот, тот самый. Он в прошлую осень оженился на холопке своей. Полюбилась она ему, вот он ей вольную дал и под венец повел. Коли ты там была, то должна была, наверное, ее видеть, Голубой ее звали.

– Была такая, мне прислуживала. Ничего так, красивая. – Показалось Птахе или тень на юном личике мелькнула? А в голоске – что-то похожее на недовольство. Да ну, конечно же показалось! С чего бы это ей недовольной быть?

– Так вот. К лету у них дите народилось, дочка. Сказывают, Добролюб, скоморох тот, души в ней и в женке не чаял. А тут война. Налетели воины гульдские да пожгли подворье, всю его семью и холопов смерти лютой предали. Сам он едва живой остался. Пришел в себя, а ни подворья, ни семьи-то и нет. Самого изуродовали так, что от лица только маска звериная осталась. И сказывают, в нем самом зверь лютый проснулся. И пошел он мстить за семью свою, за любовь загубленную…

– Так-таки и любовь!

– А как же иначе-то. Нешто можно просто так извести столько народу?! Гульды уж пролом в стене сделали и готовились на рассвете штурм учинить, а Добролюб прокрался в лагерь ихний да потравил прорву народу. Наутро все уж в чистое переоделись, чтобы смертушку принять, а к ним выходит скоморох и несет весть, что гульды сегодня воевать не станут. Поговорил он о чем-то с твоим батюшкой. О чем, никто не ведает, да только после того разговора воевода начал готовить людей к бою. Следующей ночью Добролюба за стены отправили, а под утро у гульдов в лагере пороховой погреб взорвался. Батюшка твой сразу стрельцов в бой повел, крестьяне посадские и окрестные в стороне не остались, вслед за сотнями пошли. Как только воины гульдов отбросили, увели пушки в крепость, а что не смогли увести – порушили. Вот тогда-то конец войне, считай, и случился. Сил у ворога взять Обережную более не оставалось.

– И все это Добролюб?

– Ага. Да только сказывают, он и по сей день покою не знает, все за ладу свою мстит.

– Вот же долдонит одно – «любовь, лада»! Надоела уже!

Да что это с боярышней? Она ведь страсть как любит романы западников про такое читать. И славенские сказания, что в книги изложены, уж по сто раз перечитала… И пересказы разные с удовольствием слушает… А тут фырчит, как котенок недовольный!

– Точно тебе сказываю, Смеяна. Муж, коли любит, что угодно учинить сможет. Вот хочешь – я скажу Свистухе, чтобы залез на крышу терема и спрыгнул? Сделает, – убежденно проговорила Птаха.

– Ой ли?

– Спрыгнет. Вот скажу, что за него пойду, – прямо сейчас побежит!

– И думать не смей. Расшибется парень, а тебе только хиханьки, – заволновалась Смеяна. Забота о холопах у нее уж в кровь вошла, а Свистуха служил верно и исправно. Про его же безответную любовь всем было ведомо.

– Да какие уж тут хиханьки, коли слово держать надо будет.

– Вот скажу матушке, велит тебе и так за него пойти.

– Так я ведь это только для примеру, – не на шутку разволновалась девица. Свистуха, конечно, парень пригожий и ликом весь благообразный, и воин не из последних, да только не лежит к нему душа, что тут поделаешь.

– Ладно, пошутила я. Но и ты так больше не шути. Ишь удумала над парнем изгаляться. Иди уж.

Девка вышла, оставив боярышню одну. А на ту хандра напала. Спроси отчего, так и не объяснит. Нет, она понимала, что именно испортило ей настроение: рассказ о поруганной любви скомороха и то, что он люто мстил за это гульдам. Вот только кто бы объяснил, какая ей с того печаль? Ну да, видела она, как он на нее взирал, льстило его внимание сердечку девичьему. И там, на постоялом дворе, она специально до последнего лицо не открывала, а потом вовсю наслаждалась произведенным эффектом. И еще больше ликовало сердечко, когда она смертушки избежала, а он об этом прознал. Вид у него был тогда такой… такой… Ну прямо как в тех романах рыцарских, прямо как в рассказе Птахи! Словно он весь мир готов был за нее извести. Понимала она, что он никто против нее и надежды ему никакой нет. Да и сама о том вроде не думала: сладостно на душе, что вот так на нее взирают, и ладно. Так чего же сейчас-то?