– Ты, что ли, хотел меня видеть? – Голос злой, какой бывает у людей с глубокого похмелья, когда душа просит выпить, а кто-то задает глупые вопросы и непременно хочет получить на них ответы.

– Здравствуй, Богдан.

– Откуда ты меня знаешь?

– Люди посторонние меня все же узнают, хотя и лик и голос изменились, а ты, как погляжу, признать не желаешь.

– Добролюб?!

– Он самый, – невесело ухмыльнулся Виктор.

Богдан непроизвольно отшатнулся, словно в звериную пасть только что заглянул. Но очень быстро пришел в себя, потому как не зверь это, а человек, мало того, именно он повинен в гибели его близких.

– Стало быть, живой, – сквозь зубы выдавил кузнец. – Ты живой, Горазд живой, а мои в землю сырую легли. Так, что ли, получается?

– Ты слюной-то не брызгай. В чем хочешь меня и Горазда обвинить? В том, что я жену и дочку потерял, а он своими глазами видел, как над его невестой изгалялись, а потом вместе со всеми лютой смерти предали? Или хочешь, чтобы я тебя пожалел и виниться перед тобой начал? Не будет того.

– А ты чего на меня кричишь?! Я нынче тебе не холоп.

– Знаю. Сам вольную писал, так что не трудись объяснять. Коли во всем винишь меня и слушать ничего не хочешь, а только жалости просишь, то иди своей дорогой. У тебя еще рубля три осталось – прображничаешь, а потом под забором подохнешь. Вот Млада на небесах возрадуется, глядя, как ты тризну по ней справляешь, и с распростертыми объятиями встретит. Впрочем, это вряд ли. Она-то через мученическую смерть в рай попала, а ты, доведя себя до кончины, прямиком в ад отправишься. Так что, говорить будем? Если да, тогда садись, а нет – проваливай.

Богдан сел на лавку, как подрубленный, ноги сами подогнулись. Крепко сделанная лавка жалобно скрипнула от внезапно навалившейся тяжести. Богдан сейчас вроде и исхудал почитай вдвое против прежнего, да только весу в нем было изрядно, потому как костяк крупный. Сел, облокотился о стол и залился слезами, без рыданий, молча, только плечи порой подрагивали.

– Ты прости меня, Добролюб, сам не ведаю, что творю. Разве ж я не вижу, что и Горазда с того света едва вынули, и тебе досталось так, что врагу не пожелаешь. Да только сердце разрывается. Когда детишек малых хоронили, тоже душа стонала, но та боль ничто по сравнению с этой… когда всех порешили… а Млада ведь тяжелая была.

– Знаю.

– И как мне быть, Добролюб? Что делать?

– Это решать тебе. А только жалеть себя любимого – не дело.

– А что же, к наковальне становиться?

– А хотя бы и так. Я вот для себя решил, что буду резать гульдов, покуда сил моих хватит.

– И я с тобой, – вдруг спохватился Богдан. – Стрелять я обученный, так что одного-двоих спроважу на тот свет, а там и помереть можно.

– А не нужен ты мне в бою с таким настроением, потому как я жить хочу долго, очень долго – и так, чтобы гульдам каждый день моей жизни в горесть был. Вот как я хочу жить, а не по-дурному смерть принять.

– Ну так, значит, так.

– Не пойдет, Богдан. Не держи обиду, но не боец ты.

– Так что же мне тогда остается? Пить? Или самому податься в Гульдию?

– Неверно мыслишь.

– А как надо? Подскажи.

– Я хочу ватагу сбить и докучать гульдам. Но это дело простое. А вот обеспечить ватагу всем потребным для боя – это вопрос куда более серьезный. Вот где ты мне понадобишься, как никто другой.

– Стало быть, к наковальне?

– Можно и так сказать. Будешь ковать нам оружие и всякое снаряжение.

– Я ведь не оружейных дел мастер.

– Не беда. Не боги горшки обжигали, научишься. А уж тем оружием мы постараемся кровушку аспидам пустить так, что озеро запрудить можно будет.

В этот момент к столу подошла давешняя подавальщица и поставила перед Богданом кувшин с вином и кружку, после чего удалилась. Кузнец с вожделением посмотрел на кувшин и уже потянулся к нему, когда вновь заговорил Виктор: