Им бы такое и в голову не пришло, невзирая на их принадлежность к роду мужскому. А она вот смогла – не понять, а почти воочию прозреть то, что затем, после ее подсказки, открылось им с очевидностью неотвратимого: по сути, метя в пса, чужак стрелял в себя, убив единственное верное ему существо, более преданное, чем даже собственная тень его, готовое денно и нощно служить его одиночеству, которое убить он права не имел. Должно быть, это было предписано ему его отчаянием и упрямством. Похоже, они были в нем неразлучны еще за много смертей до того, как он явился сюда. Будь наоборот – и пес бы не пострадал. Возможно, пес уцелел бы, будь там одно лишь отчаяние. Упрямство – вот что его погубило. Стреляя в пса, он возвращал себе безмерность одиночества. «Вот оно, – подумал Хамыц. – Она почувствовала это, как запах. Запах воска». Стреляя в пса, он избавлялся не от собаки, а от привязанности ее и покорности, день за днем без всяких слов растравлявших ему душу теплом и беспокоивших давнишнюю унылость сердца, постепенно делая его, чужака, уязвимее и слабее (да, так и есть: уязвимее и слабее, потому что в миг первой встречи у них не хватило духу даже на то, чтобы опознать в нем хотя бы гостя, а уже нынче они ему смогли дерзить, словно он незадачливый сосед, над которым незазорно и подтрунить), ибо в нем подспудно просыпалась предательская надежда. Да еще то, что, словно ложь или запретный плод, никак не удержалось бы надолго на его бескровных губах – вкус к жизни. К обычной человеческой жизни – с громом в сердце, слезами в душе и с мыслью о завтра.
– Самодовольный глупец, – сказал Тотраз. – Что он там о себе возомнил?! Словно на него управы нету…
Он произнес это чересчур убежденно, чтобы они поверили в искренность этих слов. От голода и нетерпения у Хамыца засосало под ложечкой. Жестом предложив другу сесть, он потянулся к еде. Женщина скрылась за пологом, и Хамыц почему-то решил, что сейчас она будет плакать.
Тотраз едва притронулся к пище. Лицо его разрумянилось и чуть лоснилось от пота. Сидеть и молчать ему было невмоготу, и это было заметно. Если бы не полная абсурдность этой мысли, Хамыцу могло показаться, что друг его завидует чужаку.
– На хрена он мне сдался, – сказал Тотраз, – его жеребенок…
Чтобы не встречаться с ним взглядом, Хамыц оглядел потолок, повел лопатками, а потом уставился на его трехпалую кисть – большое, беспокойное существо без глаз.
– Я откажусь, – сказал Тотраз. – Я пошлю его к… Пусть палит потом еще и в треклятого сосунка.
«Пожалуй, пса ему жалко больше, чем мне», – подумал Хамыц.
– Не вынуждай его делать и это, – сказал он вслух. – Мы перегнули палку… Пожалей жеребенка. Он-то здесь при чем?
Зная, что не дождется ответа, он легонько коснулся другова плеча, поднялся на затекшие ноги и ступил за полог из шкур вслед за женщиной.
Она стояла на коленях спиной к нему, сложив перед грудью руки, и о чем-то молилась. Когда она обернулась, глаза ее были сухи и как-то слишком серьезны, словно она только что услыхала пророчество и подготовилась сделаться старше на целое горе.
– Как ты думаешь, – спросила она его, – они здесь и вправду жили? Тоже дом, тоже погреб?
– Нет, – ответил он. – Ты же слышала, что говорил чужак… Река сюда и близко не подступала. Призраки нам не страшны.
Хамыц сказал и подумал: я не имею права не верить в это. Я должен верить в это сам. Только так я заставлю поверить их всех.
Ветер за стеной разгулялся не на шутку, но все щели были тщательно замазаны и законопачены на совесть, так что метель проникала сюда лишь отголосками крепчавшего гула. Их дом стоял достаточно прочно на этой странной земле, которая только что в довершение всех испытаний обагрилась и первой кровью – безвинного черного пса, с которым Хамыц не так давно делил умное спелое утро. Тогда они ведать не ведали, что будет столько снега и что где-то под ним, как серый залог беды, будет прятаться огромная соляная голова.