– Но… Севчу, милый!.. – испуганно пробормотала она.

– Что «Севчу»! – закричал он снова. – Слушаться ты должна, понимаешь? Слушаться меня!

И он сорвал со стены кончук[1], висевший рядом с его оружием. Как пугливая лань бросилась хорошенькая женщина к двери и быстро выскользнула из комнаты.

– Ну, подожди… еще попадешься мне! – крикнул он ей вслед.

– Что с тобой, Северин! – сказал я, тронув его за руку. – Как можно так обращаться с этой очаровательной малышкой!

– Да ты посмотри на нее, – возразил он, шутливо подмигнув. – Если бы я с ней любезничал, она бы тут же заарканила меня, – а так, когда я ее воспитываю кончуком, она на меня молится…

– Полно тебе молоть чепуху!

– Это ты несешь вздор. Женщин необходимо дрессировать таким образом.

– По мне, так живи себе, если угодно, как паша в своем гареме, но не навязывай мне никаких теорий…

– Почему бы и не потеоретизировать? – с живостью воскликнул он. – Знаешь гётевское: «Ты должен быть либо молотом, либо наковальней»? Ни к чему это не применимо в такой мере, как к отношениям между мужчиной и женщиной; об этом тебе, между прочим, толковала и мадам Венера в твоем сне. На страсти мужчины основано могущество женщины, и она отлично умеет воспользоваться этим, если мужчина оказывается недостаточно предусмотрительным. Перед ним один только выбор – быть либо тираном, либо рабом. Стоит ему поддаться чувству на миг – и шея его уже окажется в ярме, и он тотчас почувствует на себе кнут.

– Диковинная теория!

– Не теория, а практика, опыт, – возразил он, кивнув головой. – Меня в самом деле хлестали кнутом, это не шутка… Теперь я излечился. Хочешь узнать, как это все случилось?

Он встал и вынул из ящика своего массивного письменного стола небольшую рукопись, которую положил передо мной на стол.

– Ты прежде спрашивал меня о той картине, – сказал он. – Я давно уже должен тебе кое-что объяснить. Вот возьми, прочти!

Северин сел у камина спиной ко мне и глубоко задумался. Судя по выражению его лица, можно было подумать, что он грезит наяву. Снова в комнате все стихло, слышны были только треск дров в камине, тихое гудение самовара и стрекотание сверчка за старой стеной.

Я раскрыл рукопись и прочел:


«ИСПОВЕДЬ МЕТАФИЗИКА»


На полях рукописи красовались, в качестве эпиграфа, видоизмененные известные стихи из Фауста:

«Тебя, метафизик, чувственник,
женщина водит за нос!
Мефистофель».

Я перевернул заглавный лист и прочел:


«Нижеследующее я составил по своим тогдашним заметкам в дневнике; непосредственно воспроизвести прошлое трудно, а так все сохраняет свою свежесть, правдивые краски настоящего».

* * *

Гоголь, этот русский Мольер, где-то говорит – не помню, где именно… ну, все равно, – что истинный юмор – это тот, в котором сквозь «видимый миру смех» струятся «незримые миру слезы».

Дивное изречение!

Порой, когда я пишу этот дневник, меня охватывает странное настроение.

Воздух кажется мне напоенным волнующими ароматами цветов, которые опьяняют меня и вызывают головную боль. В извивающихся струйках дыма мне чудятся образы маленьких седовласых кобольдов, насмешливо указывающих на меня пальцами. По подлокотникам моего кресла и по моим коленям, мнится мне, скользят верхом толстощекие амуры, – и я невольно улыбаюсь, даже громко смеюсь, записывая свои приключения… И все же я пишу не обыкновенными чернилами, а красной кровью, которая сочится у меня из сердца, потому что теперь вскрылись все его зарубцевавшиеся раны, и оно сжимается и болит, и то и дело каплет слеза на бумагу.

* * *

В ленивой праздности тянутся дни в маленьком курорте в Карпатах. Никого не видишь, никто тебя не видит. Скучно до того, что хоть садись идиллии сочинять. У меня здесь столько досуга, что я мог бы написать целую галерею картин, мог бы снабдить театр новыми пьесами на целый сезон, для целой дюжины виртуозов написать концерты, трио и дуэты, но… что толковать! – в конце концов я успеваю только натянуть холст, разложить листы бумаги, разлиновать нотные тетради, потому что я…