Вечная-Подвенечная, шизофреничка, – самая старшая в отделении. Волосы у нее – как пакля, а зубов осталось всего три, зато они крепко сидят на нижней челюсти. Старушка страдает недержанием, день и ночь болбочет, а здесь живет уже не первый век. И когда меня отправляли к Сестрам-Маняшкам, тоже жила, за что я ее вроде как и люблю. Еще девчонкой Вечную-Подвенечную бросили прямо у алтаря, и она до сих пор не оправилась: считает, будто у нее сегодня свадьба. Каждый божий день. Так мне рассказывали, и я верю, потому что одних любовь пробуждает к жизни, а других убивает. Про них еще говорят: потерял голову. Ага.

И каждый божий день мы с Мутти были ей шафером и подружкой невесты. Она величественно, словно в церкви, шла по проходу между двумя рядами коек, преклоняла колени перед шкафчиком с утками и затягивала одну и ту же песню: я, Кармела Паломба, беру тебя, – тут всякий раз следовало новое имя, – в законные мужья, пока смерть не разлучит нас, аминь. Аминь, аминь, повторяли мы с Мутти, молитвенно сложив руки. А Кармела Паломба, дряхлая, морщинистая девчонка, осенив себя крестным знамением, возвращалась в койку и тут же мочилась под себя. Мутти мыла ее, меняла исподнее и гребешком, который хранила в потайном кармане сорочки, расчесывала волосы, длинные-предлинные и белые-пребелые, и я глядела на них, завернувшись в простыню, служившую ей свадебным шлейфом. Я была счастлива – и все тут.

Пина – клептоманка, она крадет чужую еду, чтобы отдать детям: так она утверждает. Вот только никаких детей с ней нет, а может, и нигде нет, кроме как в ее собственном воображении. Зато с Пиной можно договориться, поясняю я Новенькой: если нет аппетита, просто отставляешь тарелку, она все доест. Мы здесь с подобными вещами всегда друг другу помогаем. Всякий раз, когда Пина что-нибудь крадет, Гадди, узнав об этом, обзывает ее Маппиной. Звучит нежно, как будто что-то маленькое, а на самом деле слово это бранное: Нунциата мне объяснила, что оно означает старую, драную тряпку, мерзость. Когда Гадди обзывает Пину Маппиной, медсестры смеются, а он скалится, обнажая редкие черные зубы. Нам такие слова повторять нельзя, потому что непристойностей он не терпит, кроме как во время истерических припадков: сразу запирает в карцере, чтобы мы выпустили пар и весь яд, что сидит у нас внутри, вышел через рот и прочие отверстия в теле. Сама я в карцер не попадала, а вот разбушевавшуюся Альдину раз туда увели, и вернулась она тихая. Я спросила, что там было, но она не ответила, только написала на клочке туалетной бумаги:

Гнев – это опухоль души,
что, втиснувшись в грудную клетку,
тоннами ненависти лютой
отягощает каждый вздох.

Очень красиво, сказала я, только я ничего не поняла. А она разжала пальцы, спустила воду и, бросив: «Дерьмовый стишок», – сплюнула в унитаз.

Ты, кстати, стихов не пишешь? Я вот выдумываю рифмы, как в тех рекламных роликах, что мы смотрели вместе с Мутти, пока меня не отправили к Сестрам-Маняшкам. А по маме скучаешь? Я – постоянно, только с каждым днем все меньше.

«Ностальгия – это боль, но она проходит, – записала я как-то в «Дневнике умственных расстройств», – и это самое страшное».

Ты понимаешь, что я говорю? Ответа нет. Понимаешь? Ноль реакции. Понимаешь, понимаешь, понимаешь, понимаешь, понимаешь? Да какая, в сущности, разница, может, ты просто глухая, ты ж в этом не виновата. Я тебе тогда о своих пристрастиях расскажу, ладно? Мне нравится все считать, смотреть телевизор, напевать темы из рекламных роликов, поджигать разные штуки, болтать с самой собой, чтобы не было одиноко, составлять списки психозов. Не знаю, чокнутая ли я, но идти-то мне больше некуда.