Весь путь от Твери Деденя ехал рядом с санями, до бровей заиндевел, задубел… Грело веки восковым жаром, колебало в ресницах голубую сердцевину язычков, как в костре, а сквозь костер свечей, и дубовую резьбу-листву, и кланяющиеся тени все шире разливались снега, вслед за священным пением – зернистая белизна, твердая от розоватости восхода. Белизна эта была до края мира – до щетинки заозерных лесов, а санный след вился-истончался впереди, а кони бежали ровно, позвякивали, пофыркивали, и пар оседал на шерсть, заиндевелую грубыми пучками, как брови у Дедени. «Озерище-то!» – сказал Деденя с восхищением, и туманом закрыло его веселые глаза. На краю белой безбрежной шири из тихой зари подымались кованые прямые дымки – Ярилино Городище. А справа еще далеко, неразличимо, горбатились валы и грибы заснеженных башен. От мороза слипался воздух в ноздрях, каменел кончик носа, и что-то пело-пело под полозьями неизбежное, печальное, смелое.

Непонятные слова, но вечные, непонятная, пустая от мороза розоватость востока.

«Ты будешь в Переяславле самого великого князя лицом, – строго глядя через эту холодную розоватость, сказал Барма Репнев – воевода Большого полка. – Говори мало, ходи тихо, забудь, что ты – дитя!» Они сидели друг против друга в нетопленной оружейной тверского детинца, мороз проступал на пакле пазов, как соль, и Дмитрий понимал, что он совсем маленький перед вислоплечим хмурым Бармой, который никому никогда не улыбался.

«Дитя!» – Дмитрий с тоской повел шеей, заметил лик апостола Петра и встал попрямее. Алексашка ковырял шитье на поясе, переминался.

– Не вертись – Юрий смотрит! – предупредил Дмитрий.

Но на них давно никто не смотрел. Многие молились, иные разглядывали украдкой лилово-алую мантию греческого епископа Феофила – апокрисария Константинопольского патриарха – или удивлялись: почему служит не митрополит, а архимандрит Ростовский Симеон? Митрополит Петр сидел на горнем месте, в кресле резном против алтаря, и был не по месту и сану утомлен и сгорблен. А Юрия Московского и вообще здесь не было – вместо него был брат его Иван Данилович, который стоял неподвижно, спрятав размышляющий, совсем немолитвенный взгляд. Его-то, не разобрав, принял Дмитрий за Юрия – врага отца.

«Избави мя от клеветы человеческия, и сохраню заповеди Твои. Лице Твое просвяти на раба Твоего и научи мя оправданием Твоим…

Да исполнятся уста наша хваления Твоего, Господи, яко да поем славу Твою… весь день поучатися правде Твоей…»

Время-молитва текло через каменный куб храма – нескончаемая буро-янтарная река с винно-грозными искрами особых слов, и если смотреть сквозь алтарную преграду на народ, то из сумрачной глубины иногда всплывал бледный треугольник детского лица с большими, налитыми синью глазами. Глаза слушали и темнели:

«Не надейтеся на князи, на сыны человеческия, в них же несть спасения. Изыдет дух его, и возвратится в землю свою; в той день погибнут все помышления его.

Блажен, емуже Бог Иаковль помощник его, упование его на Господа Бога своего, сотворшаго небо и землю, моря и вся, яже в них. Хранящего истину в век…»

Вверх, в поющие грозами облака, уплывали и первый, и второй, и третий день творенья; там, в пустынной гулкости свода, узко просветлели утренние прорези, в слоях ладана, как в утреннем бору, подымался, нарастал мужественный хор: «Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, – и, чуть помедлив, просил сурово: —…помилуй нас!»

Дмитрий забыл давно, как стоит, кто на него смотрит. Он, не думая, отдавался облегчению, он словно ждал, когда из теней и полусвета бытия именно для него скажут