Несмотря на мороз, чахоточный Кокошкин в эти минуты общения оживлялся, картавый голос его громко раздавался по дворику, и мы постоянно останавливали его. Благодаря своему возбужденному оживлению он несколько раз терял свое пенсне, и мы со смехом откапывали его в рыхлом снегу. Он заметно таял и говорил, что, наверно, потерял за это время много в весе. Шингарев тоже сильно осунулся. Печень мучила его. Он был тих, сосредоточен и, как всегда, улыбался лишь губами, глаза же в улыбке не участвовали и оставались грустными. Их обоих уже освидетельствовала комиссия врачей и признала тяжко больными. Перевод их в больницу ожидался со дня на день.

6 января мне удалось видеться с Шингаревым три раза, причем за обедней – в течение двух часов. Нам в первый раз разрешили идти в церковь, и накануне еще мы решили воспользоваться этим. Но Кокошкин не пошел, так как была страшная метель. Нас пошло девять человек; я, Аргунов, Сорокин, Сухомлинов, Щегловитов и министры Временного правительства – Шингарев, Карташов, Терещенко и Бернацкий. В первый раз мы вышли за ограду бастиона и в сопровождении нескольких солдат по глубокому снегу прошли в Петропавловский собор.

Нас поставили близ гробницы Петра I, и мы свободно разговаривали друг с другом. К Сухомлинову и Щегловитову подошли их жены, которые простояли с ними всю обедню. Они, как уже давнишние узники, использовали свой тюремный опыт для такого свидания. Я стоял с Шингаревым и Карташовым, который объяснял нам службу и называл композиторов песнопений. Пел очень хороший хор. Священник произнес проповедь против насилия и мести, имея, очевидно, в виду гарнизон. Из тысячного гарнизона было два-три десятка солдат. Более уже нас в церковь не водили, как нам объяснили надзиратели, из-за опасения все того же гарнизона, который был против всяких поблажек нам и особенно был враждебно настроен против Сухомлинова.

За прогулкой мы обсуждали вчерашний разгон Учредительного собрания. Я сказал Кокошкину, что напрасно он вышел в такую страшную метель; он ответил, что для чахоточных необходим свежий воздух и что спертый, сырой воздух камеры опаснее стужи. Вследствие соседства камер, тюрьма особенно меня сблизила с Шингаревым. С Кокошкиным, сидевшим в другом коридоре, я, как москвич, был раньше более дружен. Нас связывала с ним, кроме партийной работы, давнишняя наша служба в Московском земстве, политическая работа дореволюционного периода и соседство домов, в которых мы в Москве жили, а потому и виделись постоянно. Приезжал он раз ко мне с женой и в деревню. Соседство камер сблизило меня более прежнего с Шингаревым, и это сближение, наверно, отразилось бы на наших отношениях навсегда, если бы Шингареву суждено было попасть на свободу. Я рад был прочитать в дневнике его о хороших ко мне чувствах и о сожалении по поводу оставления меня одного в крепости при переводе его в больницу.

Часов в 7 вечера я услыхал шорох в камере Шингарева. Вскоре он постучался ко мне из коридора в дверь и простился, объявив, что его увозят в больницу. Я попросил открыть дверь. Хороший по отношению к нам солдат, помощник коменданта, разрешил отворить дверь. Мы в первый и в последний раз в жизни поцеловались с А.И… «Скоро, дай Бог, увидимся», – сказал я. «Ну, разумеется!» – «Привет Кокошкину!» – крикнул я ему уже вдогонку. Дверь за мной захлопнулась. Я рад был за больных товарищей, но грустно было остаться одному и знать, что соседняя камера пуста. Боязнь за нашу участь, вследствие разнузданности и кровожадности совершенно праздного гарнизона крепости, была столь велика, что близкие мои при посещении советовали мне «заболеть» чем-нибудь, лишь бы вырваться из крепости. Если бы я послушался и мне удалось это, меня постигла бы участь несчастных моих товарищей. Часа через четыре после прощания с Шингаревым они уже были убиты в больнице ворвавшимися матросами и красноармейцами!