По Петербургу пошла молва о новом проповеднике в лавре. Голицын рассказал о Филарете в Зимнем дворце, и рассказ произвёл впечатление. Напечатанные проповеди Филарета вызвали восхищение государя.

Доходившие со всех сторон похвалы были приятны, но Филарет ощущал и очевидное внутреннее удовлетворение от своих поучений. Молящиеся внимали ему, сердцем принимали его слова – объяснить такое подчас невозможно, следует почувствовать самому – а значит, умы и сердца их открывались Божественной Истине.

Он уже понял, что занесённое западными ветрами вольномыслие нестойко, внешняя легкомысленность дворянства подчас скрывает подлинную веру. Иные дамы ездили в карете не иначе, как с иконой. У иных аристократов в доме под молельню была отведена комната, сплошь увешанная старыми и новыми образами, перед которыми они в одиночку били поклоны и проливали слёзы. Это подчас не мешало им же, подчиняясь господствующему тону в обществе, высмеивать «суеверие» и подшучивать над «святошами». Иные, правда, тяготились привычными обрядами Православной Церкви и обратились к мистицизму, видевшемуся более утончённым. Обширнейшее поле деятельности представало перед духовенством.


– …Так, Он воскрес, христиане! – вещал небольшого роста, худощавый иеромонах в Троицком соборе в день Святой Пасхи, и, подчиняясь магнетическому притяжению его голоса и взора, теснились к амвону слушатели. – «Воссияла истина от земли», куда низвели её неправды человеческия и правый суд Божий…

Как одно мгновение изменяет лицо мира! Я не узнаю ада; я не знаю, что небо и что земля… Непостижимое прехождение от совершеннаго истощания к полноте совершенства, от глубочайшаго бедствия к высочайшему блаженству, от смерти к бессмертию, из ада в небо, из человека в Бога! Великая Пасха!..

Воодушевление, ясность и лёгкость слога, пламень веры и поэтичность – всё было ново, необычно для петербургской публики, привыкшей к тяжеловесным поучениям старых иереев или к головокружительному жонглированию словами заезжих проповедников. Новых проповедей Филарета уже ждали, причём иные с недобрым чувством. Леонид Зарецкий называл их пренебрежительно «одами».

По приказанию митрополита Дроздов произнёс слово в день Святой Троицы на тему о действиях Святого Духа. Тема была непростая, и текст оказался насыщенным цитатами из Ветхого Завета, Евангелия, Деяний Апостольских. Владыка сам накануне просмотрел текст и одобрил. Архимандрит Сергий полюбопытствовал и тоже похвалил. В алтаре владыка Феофилакт поинтересовался, не Дроздов ли сегодня проповедник, взял свёрнутые в трубочку листы, быстро просмотрел и молча вернул.

Филарет вышел на амвон в привычном приподнятом состоянии волнения и уверенности. Проповедь была выслушана со вниманием, и он не предполагал никаких неожиданностей.

На обеде в покоях митрополита Дроздова вновь поздравляли с прекрасной проповедью, лишь владыка Феофилакт хмуро промолчал. За столом беседа пошла вновь о действиях Святого Духа. Александр Фёдорович Лабзин, секретарь Императорской Академии художеств, блистая эрудицией, пытался оспорить слова архимандрита Сергия с позиций мистических. Тому не хотелось продолжать спор, слишком серьёзный для обеденного стола, и он попытался свести дело к шутке:

– Воля ваша, Александр Фёдорович, но вы пантеист[20]. Впрочем, – заметил он с улыбкой, – и в нынешней, много и справедливо хвалимой проповеди есть нотки пантеизма.

– Так! Нынешняя проповедь явно отзывает духом пантеизма! – тут же заявил Феофилакт.

– Да неужто? – строго взглянул на него Амвросий.

– А что вы думаете, – с жаром стоял на своём архиепископ, – пантеизм и есть!