Вот и в тот серый сырой вечер на исходе квитня месяца[15], едва Липиха завидела из окошка ткацкой стоявшую на высоком забороле[16] боярыню Малфуту, как выругалась грязно и неподобающе.

– Вот же, сучье вымя, отрыжка овечья, опять на дорогу пялится. Мужа ли ждет, али, наоборот, глазом своим черным колдовским путь его запутывает? От этой ведьмы древлянской всякое ожидать можно.

Липиха в досаде сплюнула; смотрела на светлый силуэт боярыни на дальнем забороле, гневно кривя маленький рот над пухлым двойным подбородком.

В покое за спиной ключницы несколько дворовых ткачих усердно работали. Постукивали рамы станов, споро ходили челноки в руках умелиц. Еще не настало время зажигать лучины на поставцах, но уже смеркалось, и тучная фигура Липихи у окна загораживала свет, и ткачихи недовольно косились на нее. Но Липиха словно и не замечала их недовольства. Да и что ей до них, когда она тут полноправная хозяйка. Всегда так было, и при первой жене Свенельда, боярыне Межаксеве, да и при этой древлянке дикой. Липиха, родом словенка новгородская, некогда кормилица-мамка воеводы, а ныне его ключница, даже суложи своего любимца не собиралась отдавать хозяйские ключи, какие носила у пояса. Сам Свенельд ей это позволил: он любил и жаловал свою мамку, какая и несмотря на почтенные лета с хозяйством справлялась умело. А то, что Липиха на привезенную им древлянку косо смотрела, его не волновало.

Одна из ткачих все же попросила ключницу не закрывать проем, отойти от света. Другая и вовсе обмолвилась: де нет дива в том, что боярыня Малфута супруга высматривает, соскучилась поди – ведь он почитай что с отъезда Игоря к древлянам в Дорогожичи к жене не заглядывал. Но Липиха оглянулась на говорившую столь резко, что даже подвески-колты ударили ее по толстой щеке.

– Цыц у меня, ноздря поросячья. Взяли обычай голос подавать, когда не спрашивают. Того и гляди отправлю вас из светлой горницы коровники чистить.

И удалилась, важно позвякивая связкой ключей у пояса.

После ее ухода ткачихи разговорились. И пусть новую боярыню-древлянку тут не больно жаловали, но и к строгой Липихе особой приязни не испытывали.

– Важничает, словно это ее терема тут. Вон прежняя боярыня Межаксева умела ее на место ставить, а эта дикая побаивается, – заметила, пропуская уток под нить, одна из мастериц.

– Ну сравнила. Межаксева из боярского рода была, она сама павой ходила, ей никто не указка был. А эта древлянка только зыркает темным оком да молчит.

– Вот уж действительно темным, сорочьим. И что в ней наш Свенельд нашел? Разве киевские боярышни хуже ее, что он привез эту невесть откуда?

– На все его воля, – отошла к кадке с водой немолодая толстая ткачиха. Зачерпнула ковшом-утицей, отпила глоток, а сама в окошко посмотрела на силуэт боярыни Малфуты на забороле. – Знаете, а мне ее порой даже жалко. Вон Липиха нас всех сюда перевела, у древлянки почти никого в услужении, кроме старух приживалок, не осталось. Худо ей, наверное, жить в одиночестве в пустой хоромине теремной. Да и Свенельд что-то не спешит к своей избраннице. Может, и разлюбил?

– А ты бы шла пожалела ее, – хмыкнула еще одна мастерица. – Нет, девоньки мои, пусть Липиха и ворчит на Малфуту, да только в этой древлянке и впрямь есть что-то такое… Как глянет порой, кровь в жилах стынет.

И опять ткачихи гадали, чем приворожила удалого красавца Свенельда древлянка: и худая, и смуглая, как чернавка с грядок, и щеки запавшие, только косы и хороши – черные как смола, длинные, в руку толщиной будут. Но не за косы же полюбил ее Свенельд, раз взял суложью? Вот прежняя его боярыня Межаксева была краса – статная, румяная, беленькая, как сметанка. А эта… Словно и отъесться никак не может на харчах теремных, да все сидит в углу с котом своим. И зачем ей тот кот? Кошки в теремах живут своим ловом, их удел мышей в закромах гонять, а боярыня-древлянка подобрала где-то этого заморыша и теперь откармливает его сливками да куриными потрошками, даром, что сама едва куснет.