Тянул тихий, теплый ветерок, шевелил светленькие и мягкие клочья волос на голове уснувшей Леночки, уставшей, опьяневшей, наверное, от света и чистого воздуха, от материнского молока. Наташа боялась даже пошевелиться, чтобы не нарушить ее покой и сон.

* * *

День уходил нехотя, тяжко и трудно меркло небо, не желая поддаваться наплывающей темноте, потом яростно и долго горел закат, отсвечивая на каменных верхушках Звенигоры.

Развешивая постиранные пеленки, Наташа поглядывала на потухающее небо, на бледнеющие горные вершины и представляла себе, что где-то там, на другой стороне земли, идет вот такая же обратная борьба утреннего света с ночной темью, солнечные лучи, пронизывая мрак, цепко хватаются за горные утесы, за верхушки деревьев, за крыши домов, как бы подтягивают за собой само солнце. И мрак рассасывается, тает, откатывается прочь.

«От нескончаемости жизни…» – опять и опять вспоминала она бесхитростные слова бабушки Акулины, которые казались ей все значительнее, хотя сама старуха, укладывающая на ночь Леночку, давно забыла о них. Наташа тихо, про себя, улыбалась. Улыбалась, но на сердце было все же тревожно и неспокойно. «Почему отец… если это он, не отзывается никак, не ищет меня? Наверное, тут какая-то путаница, и это не он…»

Было страшно, неожиданно получив надежду, тут же потерять ее.

Закат наконец погас, над горизонтом горела лишь бледновато-желтая полоска, но в эту узкую щелку свету проливалось всего ничего, и он не доставал уже до земли.

Наташа разобрала свою постель, но раздеваться медлила. Присела на кровать, посидела, потом встала, подошла к окну, принялась высматривать что-то во мраке.

– Да что ты все маешься? – проговорила старуха. – Отбей телеграмму, да и вся недолга.

– Легко сказать. А если…

– Что если? Будешь жить, как жила. Не во зверях живешь, как я когда-то…

– Как это во зверях… вы жили? – повернулась к ней Наташа.

Бабка Акулина, высохшая, маленькая, в одной нижней рубашке, завертела беспомощно головой, уже повязанной на ночь по-старушечьи стареньким платочком, виновато и обескураженно заморгала.

– Ах ты, якорь меня тресни! – пробурчала она недовольно. – Язык бабий… – Она села на кровать, затеребила завязки на подушках. – Известно как. Старое время было, что тут… Спи давай.

Наташа подумала: она столько времени живет у этой славной старушки, а ничего, в сущности, о ней не знает. Кто она, откуда, почему живет бобылихой? И вот случайно старуха проговорилась о чем-то, но тут же пожалела об этом.

– Нет, расскажите, а? – попросила Наташа. – Акулина Тарасовна… Если можно…

– Чего там! Обыкновенно… Зачем тебе?

– Вы обо мне все знаете. А я о вас ничего. Вместе ж живем.

– Живем… Все люди вместе живут. Да поврозь часто думают. В этом все и горюшко на земле. Весь корень тут.

Наташа, еще более пораженная этими словами, шагнула к старухе, опустилась перед ней на пол, обняла ее худые ноги.

– Расскажите. Мне это нужно зачем-то… Я столько добра от вас видела! Сделайте еще одно.

– Чудная, право слово, – вымолвила старуха. – Какое тут добро может, в моем рассказе? Откудова возьмется?

– Не знаю. Только будет, я чувствую.

Слабая и сухая грудь старухи тихонько шевельнулась.

– О-хо-хо, доченька… Все в моей жизни перебывало – и солнышко, и слезоньки. Слез, должно, больше… И счас вот живу как неприкаянная. Ты вот попалась мне, объявилась как-то, согрела маленько.

– Да все же, все наоборот!

– Ну, это ведь с какого боку смотря… Человек от человека греется-то. Мужик мой все так говаривал. Хоро-оший он был… якорь бы ему за печенку! – Рука ее, поглаживающая голову Наташи, дрогнула. – Тьфу ты! Отчего мы злые-то такие? Нехорошо, грех.