Алан останавливает мопед на пятачке, где уже жмутся все остальные. Она никогда прежде не замечала, как в боковых зеркалах мелькает свет, мозаика маленьких отражений всего, что вокруг, – раздробленный океан, искусно пойманный овальными блюдечками на ножках.

– Как пинбол, скажи ведь, – говорит она.

– Чего говоришь? – спрашивает Алан.

– Ты похож на ветчину, – отвечает она. – На отличную ветчину. Да, мы встретились в магазине, но ты был не в мясном отделе, а в хозяйственном. Какая жалость. Но, если честно, только не обижайся, я бы все равно на тебя не позарилась.

– Эй, что с тобой? – Алан краснеет.

– Она декседрин съела, что ли? – спрашивает одна из начесанных.

– Я просто веселюсь, – говорит Вэл. – Первый раз за день, если честно. Знаешь что, Алан? Алан, Алан, старина, знаешь, что? Тебе надо встряхнуться! Смотри на жизнь с этим, как же его… Что же это за слово, на языке вертится… Тебя не бесит, когда такое случается? Как будто дырка в голове, да? Ха-ха! Мозг дырявый, как сыр. Или как решето.

– Вот черт, – ёмко заключает Алан.

– Ты лучше усади ее куда-нибудь. Дай ей чаю или еще чего-нибудь. С ней такое явно в первый раз.

– Да мы же только приехали, – говорит Алан. – Я ей не нянька. Я хочу спуститься к воде. Девчонки, может, вы присмотрите за ней, а?

– Ну ты и наглец. Сам ее притащил, сам с ней и возись.

– Ну, пожалуйста. Всего пару минут. Ну, вы чего?

Главная начесанная бросает на Алана презрительный взгляд и выплевывает жвачку на палец с ногтем цвета телефонной будки, а затем демонстративно прилепляет ее на сиденье мопеда.

– Эй, полегче, – говорит Алан. – Поосторожней с обивкой.

– С обивкой! – верещит начесанная и вместе с приятелями разражается хохотом.

– Эй, – встревает Вэл, которая немыслимо долго ждала окончания этого чрезвычайно нудного диалога. – Эй, эй, эй, эй. Эй! Знаете, что? Идите на хрен!

– Само очарование.

– Вэл… – начинает Алан.

Но Вэл, широко улыбаясь, отступает на запруженный людьми тротуар, и больше ей ничего делать не нужно. Ее подхватывает поток отдыхающих, и обеспокоенное лицо Алана, как и недовольная гримаса девчонки, в мгновение ока отдаляются, усыхают до розовых крошек, а затем и вовсе исчезают – с глаз долой, из сердца вон. Тут же у нее перед глазами снова возникают разные предметы, в то время как толпа уверенно подталкивает ее вперед, точно сам океан взял ее под локти, поднял над галькой и покачивает на волнах.

Здесь есть и настоящий океан. С боковых улочек на главную, бегущую вдоль берега, потоками стекаются люди. И когда она сворачивает – когда сворачивает толпа, – вдали уже виднеется пирс, врезающийся в горячую голубую воду, и все изгибы длинного маргейтского пляжа, усеянного телами людей. По пути туда поток движется бодро, слегка покачиваясь, но удерживая ряды, а ближе к воде распадается на отдельные сгустки купающихся, детей с резиновыми кругами и бабушек, придерживающих платья и растирающих косточки на ногах. Между ними люди тесно спрессованы и едва двигаются, как зубчики на расческе. Три разные плотности, три разных вида движения. Она наблюдает за всем этим с некоторым приятным нетерпением. На что бы она ни взглянула, ей кажется, что она смотрит на это уже очень долго, слишком долго. Тогда она переводит взгляд дальше, но как только он за что-то цепляется, ей кажется, что прошла вечность. Но ей не хочется ничего делать, хочется лишь впитать как можно больше растянутых мгновений этого дня.

Она видит, как в кукольной будке на конце пирса блестит щека Джуди из папье-маше, по которой лупит палкой мистер Панч, а голосящие дети, сбившись в толпу, со страхом хватаются за головы. Она видит женщин, старше ее на пять, десять, двадцать или ноль лет, которые натирают детей кремом, вытирают носы, подсушивают полотенцами волосы и передают сэндвичи. Она видит задремавших отцов; злых отцов; спокойных отцов; отцов, читающих новости о скачках. Она видит целые лагеря семей, разбитые на шезлонгах.