На противоположной стороне амфитеатра люди казались не больше муравьев, так что разглядеть их было невозможно. Однако, осматривая ближние ряды, Веттий заметил, что почти все женщины причесаны так же, как августы, и у многих волосы точно такого же цвета, как у Фаустины-старшей. Ему показалось, что он не в Риме, а в Лугдуне на ежегодном празднике всех племен. Веттий спросил брата, почему так.

– Они как-то по-особому красят волосы, – пояснил тот шепотом. – Чем-то пропитывают – чуть не ослиной мочой, а потом сушат на солнце. Но я точно не знаю, моя мать так не делает. Отец сразу сказал, что это позор для римлянки, и что, если она только попробует таким образом выкрасить волосы, он не пустит ее ни в спальню, ни в триклиний, а запрет в чулане. Шутил, конечно, но, думаю, решись она на такое, он бы выполнил свою угрозу. Однако про «позор для римлянки» теперь, пожалуй, лучше помалкивать.

Присматриваясь к женским прическам, Веттий обратил внимание на одну совсем молодую матрону, сидевшую поблизости от них. Она несколько раз обернулась, словно высматривая кого-то среди сидящих, и Веттий успел ее разглядеть. Ее волосы, по-видимому, не были выкрашены – цветом они напоминали лесной орех, – тем не менее они притягивали к себе взгляд своим обилием и здоровым блеском. Внимание Веттия привлекло также и то, что она носила одежду скорби: на ней была серая туника и такая же пала, и та и другая из дорогой тарентийской шерсти. На вид этой женщине можно было дать не больше девятнадцати-двадцати лет. Ее лицо не отличалось классической правильностью: чуть скуластое, с довольно крупным и широким носом, с волевым подбородком. Но рот был мал и красиво очерчен, а взгляд ее глаз, больших и довольно светлых, тоже цвета лесного ореха, приковывал к себе необычной глубиной, серьезностью и вместе с тем – надменностью, а сочетание всех черт – удивительной гармонией. На лице ее еще не различалось ни единой, даже паутинно-тонкой, морщинки, какие у женщин этого возраста обычно уже начинают появляться на лбу и возле губ, а кожа поражала тонкостью, нежностью и янтарным сиянием. Сама она была невелика, но изяществом напоминала танагрскую статуэтку: в каждом движении, в каждом повороте чувствовалась кошачья гибкость и ловкость. На указательном пальце правой руки выделялось кольцо с большой розоватой жемчужиной.

Оглядывалась красавица не напрасно: вскоре видный смуглый мужчина лет сорока, холеный, упитанный, с намечающимся брюшком и легкой проседью в черных волосах, пробился к ней через толпу. Когда он подходил, женщина взглянула на него – так, как будто вся ее душа была в этом взгляде. Веттию в этот миг она показалась невыразимо прекрасной. Мужчина улыбнулся в ответ самодовольной, снисходительной улыбкой красавца, знающего себе цену, что-то небрежно сказал ей и уселся на соседнее кресло.

Между тем консулы – это были Помпей Макрин и Ювенций Цельс – подали знак, зычно завыли многочисленные рога и трубы, и представление началось. Вначале по арене прошла торжественная процессия жрецов, перенесших изображения капитолийской триады – Юпитера, Юноны и Минервы, – на специально отведенные для них места, чтобы и боги могли насладиться зрелищем игр. За ними следовали две длинные вереницы – юношей и девушек, одетых в белое. Под звуки флейт они исполнили танец, то соединяясь в хоровод, то распадаясь на цепи, причудливо переплетающиеся, и в своем движении вычерчивая на арене амфитеатра затейливые геометрические фигуры. Затем вновь раздались звуки рогов и труб, и началась звериная травля.

Перед взорами зрителей чудесным образом выросли дикие скалы, лишь местами оживляемые растительностью. Среди таких декораций были представлены и бой Геркулеса с Немейским львом, и страсть Пасифаи к быку, и страдания прикованного Прометея – только вместо орла к нему представлен был каледонский медведь, и растерзание Актеона собаками Дианы, и многие другие всем известные мифы. Публика, привыкшая к зрелищу крови и смерти, смотрела на все это без содрогания.