Крутилась целый день кряду то видимая и тогда солирующая в безлиственном зимнем парке, то почти неразличимая в переливах зелени детская карусель, и тогда только музыка и довольный гомон детских голосов в промельке электрических гирлянд долетал до края парка. По плавным всепроникающим дорожкам круглый год трусили бегуны, да бархатистые пони честно отрабатывали свой насущный овёс.

Однако Доминик Хинч был лишён удовольствия любоваться на жизнь парка с верхних этажей, ибо жил на нижнем, наземном этаже, правда, вмещавшем и его студию-антресоль. Зато – зато! – у него был собственный газон, такой маленький, не больше стола для бильярда, что хозяин не стал ничего сажать или ставить на нём, а просто сделал мощёную узкую дорожку вокруг, и получился газон в оправе из светлого шершавого камня. Мистер Хинч всегда педантично обходил свой газон по этой дорожке, что бы ни делал во дворике и как бы, возможно, ни торопился или ни устал.

По центру в дом вела широкая белая лестница в три ступени. На плавные рукава спусков по обе стороны вдоль неё Доминик уложил двух каменных львов. Песочного цвета фигуры больше походили на крупных женственных кошек, скрестивших лапы перед собой, и вполне гармонировали с игрушками мистера Хинча.

Прежде здесь была калитка, совсем низенькая, но когда внесённый в реестр исторических памятников парк оградили общей по периметру высокой чугунной оградой – чёрной, элегантной и с острыми пиками на концах каждого четырёхгранного прута, – частные выходы в парк из соседних домов наглухо заварили.

Это была тайная мечта Доминика: свой выход в парк.

Количество предметов декоративного искусства на каждый дециметр дома превышал все разумные пределы, и по четвергам, внимательно проходясь по каждому из них перьевым веничком или бархоткой, мистер Хинч довольно оглядывал свою уникальную, как и её хозяин, коллекцию. Разрозненные, отдельными диковинками в неких иных собраниях, эти предметы так и остались бы забавными уродцами в мире общепонятной приятной слащавой красоты. Здесь же, собранные вместе, они являли собой некую величественную кунсткамеру диковин от мира искусств, как младенцы о двух головах или трёх ногах – в медицинской кунсткамере.

Мистер Хинч ценил и понимал то, что можно назвать «викторианский трэш»: почти ремесленное, артельное, криворукое и страстное выражение чьих-то сильных наивных чувств. Он собирал вещицы преимущественно нелепые, но полные глубокого смысла для того, кто ради гроша создавал их или, ради любви, на последний грош их покупал.

Все стены в его жилище были заняты почти вплотную подогнанными друг к другу так называемыми «cabinets of curiosities» – затейливыми неглубокими шкафчиками-витринами для коллекций не слишком больших предметов. И уже сами эти «кабинеты» могли быть произведениями искусства, порождённые модами своего времени да пристрастиями своего мастера – к вину или курению опия.

Но самый любимый «кабинет диковинок» мистера Хинча представлял собой просто маленькую коробку под стеклом, в оловянной оплётке, даже полочек – всегда от одной до четырёх, – делящих кабинет по горизонтали, не было: просто ряды реликвий. Кто собрал этот реликварий? Кто пошёл к ювелиру и заказал его – заказал вот этот размер, эту светлую металлическую рамку, это немного цветное, отражающее свет стекло? Кто выбрал ярко-голубой, как прибой или небеса, бархат, чтобы именно на нём разместить свои сокровища? Кто принёс их – все вместе или каждое в отдельном листочке обёрточной бумаги? – и обсуждал с изумлённым ремесленником размеры и форму медальонов, куда пристало поместить заподлицо пригнанное по размеру стёклышко и оправленные в такой же светлый металл, только много тоньше, все эти драгоценности? Тот же человек, что и собирал?