Да нет же, кончится, конечно, да еще как кончится, и до чего же неожиданно, непредвиденно. Глинка напоминает: «…всюду в практической жизни Зарудин умел устраиваться с предельным комфортом». А комфорт – дело чрезвычайно преходящее. Что ограниченнее его, что столь же относительно и зыбко, как он, что по достижении его предельности и робком взгляде за пределы так же пугает и мучает страхами его утраты? Сама жизнь когда-нибудь да кончается, и в ней, как во всем ограниченном, стало быть, неверном и обманчивом, сознание комфорта, удобства, лада с окружающим, гармонии с мирозданием приживается слабо и вымучено. «Истома» же бывает весьма сильна, победительна, неодолима, и человек, оказавшись у нее в плену, становится сам не свой и едва понимает, что с ним и куда он попал, в какой из миров его занесло. «Истома» не только завлекает человека на резкую грань между жизнью и смертью и заставляет его жить восторженными предвкушениями гибели, конца, исчезновения, но и вообще подталкивает к таинственным узким путям, обещает чудесные превращения, перемещения в другие измерения. В ней сходятся жизнь и смерть, «лед и пламень», поэзия и проза, и счастье ли в ней дикое и необъятное, – это еще вопрос. Роман «Тридцать ночей на винограднике» весь держится на «истоме». Составляющие его любовные трагедии и великолепные пейзажные зарисовки, а главное, исполненная необыкновенной и физически ощущаемой силы и красоты жизнь его персонажей наводят на мысль, что, может быть, русской литературе и впрямь следовало, хотя бы на время, освободиться от христиански окрашенного искания истины, явить миру героев крепких, здоровых, ясных. Разумеется, без комиссарской стрельбы по иконам, без умышленной бодрости разношерстной толпой невесть откуда налетевших «веселых ребят», нимало не подозревающих о святых загадках инобытийного веселья героев Неверовского рассказа, без явившихся затем им на смену зачумленных производственными отношениями прорабов и младших научных сотрудников. На этот счет Зарудин осторожен. Он повоевал за правое народное дело, при новой власти устроился «с предельным комфортом», но полноценным советским восторгам и иллюзиям предаваться не склонен, и в тайных спорах с друзьями-приятелями из «Перевала» он, по словам Глинки, «яро защищал Троцкого и беспощадно издевался над новым полицейским режимом». Двуличность проступает явственно, однако ей не место в романе писателя-коммуниста, хотя бы и вышедшего из партии, и она где-то за кадром тает в «истоме». Лояльность режиму герои романа доказывают уже своим безусловным атеизмом, и обвинений в неблагонадежности они никак не заслуживают, даже если, по слову того же Глинки, в «завуалированном виде» спорят о социализме. Действие романа «пробегает» по горам и виноградникам, по местам, затронутым цивилизацией, а все же какими-то таинственными, Бог знает где затерянными тропами, хождение по которым – не отдых и развлечение, а инициация. Он словно вне времени. Он внутренне чужд литературе прошлого, но его не перетянешь и в нашу современность; мощь и прыть героев романа показалась бы чрезмерной даже фантазирующей о прекрасном, солнечном будущем Вере Павловне, и, будь роман полновеснее, грандиознее, эпичнее, он предстал бы насмешкой над чередой «лишних», нервных, томных, умоисступленных персонажей былого; а при этом томности и умоисступления у зарудинских героев хоть отбавляй; нет в романе и хорошо нам нынче известного показного отстранения от Божьей тайны или литературного заигрывания с ней, способного дать разве что лишь упражнения в изящной словесности. И тайна, с легкостью необыкновенной перейдя – о ужас для ортодоксов! – от богочеловечества к человекобогам, продолжается в полноте бытия этих последних.