Лось почуял что-то.

Но тихо кругом, тихо…

Еще два-три мгновения – и лось невероятно быстро и легко, будто пружиной выброшенный, взвился из логова на ноги и замер, неподвижный, среди белого – темная скала, красивая в своей неуклюжести, с высоко поднятой головой, ветвисто увенчанной рогами.

Уши быстро вывертывались туда и сюда, настораживаясь, а широкие ноздри шумно вдыхали острый утренний воздух болота – знакомую горечь березняка, гниющих подснежных мхов, осиновой коры.

В тот же миг и так же быстро и легко вскочили самка и теленок.

И так стояли трое.

Всхрапнув, самка тоже запрядала ушами, а лосенок, глупый, посовавшись у ней под брюхом, спросонья потянулся сначала на передние ноги, потом на задние, встряхнулся и беспечно начал охмыстывать с молодняков почки.

Красная, расплывчатая в усилившейся мгле инея луна катилась уже за лесом, за ажуром вершин.

Ночь отходила. Тишина… И в ней притаилось что-то грозное, роковое.

Вот-вот грянет…

Но – что?

6.

Почти ободняло.

Белесая утренняя просинь залегла и в небе и понизу, меж стволов и обвисших ветвей.

Синица одинокая серебряно затенькала где-то. Дымчатым комочком вылезла из дупла белка и, вспушив хвост, воздушно перемахнула на другое дерево.

На дорогу, на укатанный лесной проселок, оставляя позади правильную прошву следов, осторожно пробирается лиса. Вышла, обнюхалась и деликатно, по-собачьи присела задом в корытце санного наката.

Глазки у ней остры, умильны и в то же время дремны по-лесному, какая-то древняя зелень в них лесная.

А синица одинокая: тень, тюнь! – прозрачно и светло все ударяет да ударяет по серебряной струнке.

Лиса вдруг зашмурыгала острым носиком, тихонечко подняла зад, прислушалась, поставив уши прямо, и быстро скрылась, оставив за собою по снегу правильную, как по линейке, стежку следов.

Синице хрустально откликнулась другая – и зазвенели две струны…

Через малое время, скрипя и покеркивая, по дороге вытянулся обоз – тридцать два воза со щепным товаром.

Мужики, сонные ветлужане, в распахнутых заиндевелых тулупах, как в ризах, с кнутами под мышками, тыкающейся походкой бредут за возами.

Долга была ночь в пути, много переговорено, устал язык, устало тело, онемели ноги. В самый бы раз навалиться на ведерный самовар, упреть да на часок в медовую дрему, пока кони кормятся…

От возов приятно несет сухой липой и лаковыми ложками. Из-под увала обоз медленно, как большая змея, выползает на поляну, к распахнутым воротам кордона – тут и кормежка.

Так уж водится испокон века.

Передние воза что-то там замешкались, встали, и весь обоз, убавясь в длину, сомкнулся, стал: хвост спустился под увал, голова – на поляне, у кордона.

От задних возов не видно – почему встали? И идти туда лень. Лошаденки, мухрастые вятки, понурились, парят ноздрями, носят боками – отдыхают.

Передние мужики сгрудились у ворот кордона, обступили что-то своими широченными тулупами, тыкают кнутовищами, гудят и дивуются, сбивая шапки со лба на затылок.

– Ну, и матер! Вот туша, братцы, а?!

– Пудов, чай, полста. А рога энти самые…

– Да-а… Ватажный, одно слово!

– А што я скажу вам, барин, – подошел еще один, обсусоливая снеговой бородой цигарку. – На зорьке седни, едучи сюда, мы видели двух неподалеку… Ну, только – матка и телок. Пронеслись, значит, вихорем через дорогу, альни пух летит! Вот и Митрий скажет…

Лесники на крыльце, те, что ночью скружали лосей, чистят ружья, протирают их, а запасная пакля – в зубах. Петух на сеннице орет и орет, так что эхо в лесу раскатывается.

Ворона откуда ни возьмись села на поднятые оглобли городских пошевней во дворе, понатужилась и осипло каркнула, будто подавилась.