Лось почуял что-то.
Но тихо кругом, тихо…
Еще два-три мгновения – и лось невероятно быстро и легко, будто пружиной выброшенный, взвился из логова на ноги и замер, неподвижный, среди белого – темная скала, красивая в своей неуклюжести, с высоко поднятой головой, ветвисто увенчанной рогами.
Уши быстро вывертывались туда и сюда, настораживаясь, а широкие ноздри шумно вдыхали острый утренний воздух болота – знакомую горечь березняка, гниющих подснежных мхов, осиновой коры.
В тот же миг и так же быстро и легко вскочили самка и теленок.
И так стояли трое.
Всхрапнув, самка тоже запрядала ушами, а лосенок, глупый, посовавшись у ней под брюхом, спросонья потянулся сначала на передние ноги, потом на задние, встряхнулся и беспечно начал охмыстывать с молодняков почки.
Красная, расплывчатая в усилившейся мгле инея луна катилась уже за лесом, за ажуром вершин.
Ночь отходила. Тишина… И в ней притаилось что-то грозное, роковое.
Вот-вот грянет…
Но – что?
Почти ободняло.
Белесая утренняя просинь залегла и в небе и понизу, меж стволов и обвисших ветвей.
Синица одинокая серебряно затенькала где-то. Дымчатым комочком вылезла из дупла белка и, вспушив хвост, воздушно перемахнула на другое дерево.
На дорогу, на укатанный лесной проселок, оставляя позади правильную прошву следов, осторожно пробирается лиса. Вышла, обнюхалась и деликатно, по-собачьи присела задом в корытце санного наката.
Глазки у ней остры, умильны и в то же время дремны по-лесному, какая-то древняя зелень в них лесная.
А синица одинокая: тень, тюнь! – прозрачно и светло все ударяет да ударяет по серебряной струнке.
Лиса вдруг зашмурыгала острым носиком, тихонечко подняла зад, прислушалась, поставив уши прямо, и быстро скрылась, оставив за собою по снегу правильную, как по линейке, стежку следов.
Синице хрустально откликнулась другая – и зазвенели две струны…
Через малое время, скрипя и покеркивая, по дороге вытянулся обоз – тридцать два воза со щепным товаром.
Мужики, сонные ветлужане, в распахнутых заиндевелых тулупах, как в ризах, с кнутами под мышками, тыкающейся походкой бредут за возами.
Долга была ночь в пути, много переговорено, устал язык, устало тело, онемели ноги. В самый бы раз навалиться на ведерный самовар, упреть да на часок в медовую дрему, пока кони кормятся…
От возов приятно несет сухой липой и лаковыми ложками. Из-под увала обоз медленно, как большая змея, выползает на поляну, к распахнутым воротам кордона – тут и кормежка.
Так уж водится испокон века.
Передние воза что-то там замешкались, встали, и весь обоз, убавясь в длину, сомкнулся, стал: хвост спустился под увал, голова – на поляне, у кордона.
От задних возов не видно – почему встали? И идти туда лень. Лошаденки, мухрастые вятки, понурились, парят ноздрями, носят боками – отдыхают.
Передние мужики сгрудились у ворот кордона, обступили что-то своими широченными тулупами, тыкают кнутовищами, гудят и дивуются, сбивая шапки со лба на затылок.
– Ну, и матер! Вот туша, братцы, а?!
– Пудов, чай, полста. А рога энти самые…
– Да-а… Ватажный, одно слово!
– А што я скажу вам, барин, – подошел еще один, обсусоливая снеговой бородой цигарку. – На зорьке седни, едучи сюда, мы видели двух неподалеку… Ну, только – матка и телок. Пронеслись, значит, вихорем через дорогу, альни пух летит! Вот и Митрий скажет…
Лесники на крыльце, те, что ночью скружали лосей, чистят ружья, протирают их, а запасная пакля – в зубах. Петух на сеннице орет и орет, так что эхо в лесу раскатывается.
Ворона откуда ни возьмись села на поднятые оглобли городских пошевней во дворе, понатужилась и осипло каркнула, будто подавилась.