>Для оставшихся там – в новой книге не будет глав.

>Для оставшихся здесь – будет право со мной лететь.

В уме

Ты держишь меня в уме, я иду с ума —

в поток городской, где время опять спешит.


Отмаялся май, что был мал и не обнимал

достаточно перед тем, как наступит жизнь.

Ты держишь меня в уме, а хотел – в руках,

в отсутствии слов, в наступлении тишины.

Я снова иду с ума, ты идешь искать,

но образы временем были искажены.

Осталось молчание – слишком простая смерть

для тех, кто не может слова подобрать внутри.


Ты держишь меня в уме, ты всегда умел.

Но не научился мне этого говорить.

Двое

Тени теперь длиннее, а ночи дымчаты.

Город пустеет, словно гнездо кукушечье.


Город – как детонатор со смесью взрывчатой:

перед нажатием кнопки замри, прислушайся.

Вспомни, какие летние, желторотые

по дому лучи скакали, пока не выросли.

Город встречает новыми поворотами,

дымчатый вечер пахнет студеной сыростью.

Первый костер в груди твоей робко теплится —

первые встречные тихо приходят греться им.

Кто-нибудь непременно в тебе поселится,

в кожаной куртке скрипучей; ладошкой детскою,

пахнущей грецким орехом, прижмется к важному.

Глянешь – а счастье свернулось в клубок, освоилось.


И перед взрывом осенним уже не страшно вам.

Теперь-то на свете двое вас.

Запомни

Февраль разрывает овациями слова —

услышан лишь тот, кто знает дорогу к сердцу.


Запомни, как нужно до одури целовать,

как надо гореть мною, если ты хочешь греться.

Я бешеный пульс, я стучу у тебя в висках,

я делаю так, что ты дышишь быстрей и глубже.

Запомни, как нужно взгляд мой в толпе искать,

как нужно хотеть меня дико, но безоружно.

Февраль разрывает овациями слова:

кто в сердце – тот выживет, тот зазвучит иначе.


Я – та, которую хочется целовать.

И бог мой – любовь.

Будь же силой её отдачи.

Бессонница

Тишина, которую бережно ворожу, собираю пыльцой на пальцы, держу внутри, превращается в одночасье в дорожный шум, городской неуемный ритм.


Город ярко горит – осень ест его до зари. Тишину мою кто-то опять превращает в звон. Ровно за полночь город часто похож на крик – шум и ярость его обступают со всех сторон.


Тишину мою кто-то опять превращает в стук: сердца, старых дверей, механизма часов, шагов. Ровно к полночи я создаю себе немоту, ровно за полночь в ней обязательно есть другой.


Я так долго сижу и усидчиво ворожу, потому что умею молчанием врачевать. Мир шумит: звук машин, в заоконье – упрямый жук, непростые слова и простые совсем слова.

Возвращенный себе

Открывая портал в настоящее, как сундук,

разбирая уже устаревшее барахло,

через тернии я нахожу себя, как звезду,

обретаю себя, чтобы снова гореть светло.

Шорох писем бумажных, цепочки и серебро,

рой оживших мгновений, десятки сменённых лун —

в сундуке моем много добра, но мое добро,

пережитое мной, превратится теперь в золу.

Разбирая сундук, мне пора опустеть на треть,

чтоб наполниться новым, когда я пройду портал.


Превращенный в золу знает, как же светло гореть.


Возвращенный себе знает, в чем его высота.


Марфинька[1]

Марфинька,

это чертовски несправедливо:

вот я тебе навстречу сорвался ливнем.

Лил, целовал, ласкал тебя и лелеял —

тикало тихо время, меня жалея.


Как я молчал тебе, лаял тебе печалью —

кто меня, глупого, так тобой припечатал?

Кто меня ласково плёл по твоим коленям,

чтобы в пути в паутину попался пленник?


Любишь ли ты меня? Именем правду выменял —

стал черепком, очерствелым отбитком глиняным.


Это ли ты,

эта ли ты,

не эта ли?


Из паутины тянусь к тебе за ответами.


Марфинька, несправедливо.

Чертовски.

Каторжно.

Вырваться из телесного на бумажное.

Стать тебе скрежетом, режущей слух фонетикой,

фонетикой стать тебе, режущей слух, и скрежетом.