Водитель молча был занят делом: выхватывал столбами света то чугунную тумбу, то кусок ограды, то угол дома, то перспективу моста. «Литейный», – понял Зайцев. Провожатый таращился перед собой свинцовыми глазками и только на поворотах, заваливаясь, хватался за кожаную петлю, висевшую над окном. Как будто боялся ненароком коснуться Зайцева.

«Интересно, от меня сейчас пахнет тюрьмой?» – подумал Зайцев. Вши у него были.

Мимо пролетели дымчатые фонари моста. На этой стороне город был темнее. Редко-редко попадалось светящееся окно. Город еще спал. Темнели громады заводов: там уже начали утреннюю смену. Под громадным темно-синим небом угадывался простор реки. Автомобиль быстро летел по пустой набережной.

Зайцев предпочел не задавать вопросов. Он догадался, что, несмотря на надутый вид, сопровождавший был мелкой сошкой и сам мало что знал о том, кого и зачем везет. Сам побаивался своего внезапного поручения.

На другом берегу промахнула мимо светлая кудрявая масса. Зайцев узнал Аптекарский остров. Тоска начала расползаться в груди: деревья на Аптекарском были желты. Арестовали его, когда клейкая листва еще только набирала силу. И вот – деревья желтые. Лето будто провалилось в темный карман времени. Будто и не было лета для него, Зайцева.

Гэпэушник вдруг разлепил узкие губы.

– Попрыгунья-стрекоза лето красное пропела, оглянуться не успела, как зима катит в глаза, – произнес он. Зайцев покосился. Издевается, что ли? Но нет. В голосе и взгляде его спутника плеснула та грусть, которая более образованному человеку приводит на память хотя бы Пушкина или Боратынского. Гэпэушник знал только басни Крылова, образование его окончилось в начальных классах школы, и то вечерней, для взрослых. Баснописец Крылов был единственной поэтической струной, которую ему успели натянуть. Рукой он нырнул под полу шинели, заворочался, зашарил в кармане брюк.

– Хотите? – внезапно протянул он Зайцеву примятую пачку «Норда».

Зайцев не повернулся.

– Бросил.

– Да и туда его. Одышка одна, – тотчас завязал разговор гэпэушник.

– И экономия, поди, на куреве, – охотно вступил и шофер, приветливо поглядывая на пассажиров в маленькое зеркало на ветровом стекле. – У нас один товарищ что придумал: ростит самосад.

Он сказал «рОстит».

Зайцеву на миг стало жутко. Там, в тюрьме, он был для этих людей физической субстанцией, у которой не могло быть ничего человеческого: чувств, привычек, желаний, мыслей, прав. Только способность бояться и испытывать боль. А теперь, казалось, чем дальше отдалялся он от тюрьмы, тем полнее совершал обратное превращение. Воплощался в человека. Советского гражданина. С ним снова можно было разговаривать, стрелять сигаретки, прикасаться, делиться практическими советами.

Он не стал отвечать.

Автомобиль плавно свернул и ткнулся носом. Шофер перевел рычаг. Гэпэушник молодцевато выскочил. За окнами была чернильная тьма. Зайцев не сразу сообразил, что теперь он сам – не надзиратель, не конвой – открывает двери. Его обдало зябкой сыростью. Плечи дернулись. Он был в летнем пиджаке, как его арестовали. Октябрьский ветер с ним не церемонился.

Поодаль Зайцев увидел хорошо знакомый ему автомобиль угрозыска. За стеклами белело женское лицо. Доносилось детское квохтание. Зайцев слегка подивился присутствию здесь младенца – если только он не ошибся на слух. На другом берегу шумел и шелестел огромный парк. Это был Елагин остров. От огромного неба, от воды здесь казалось светлей. На широком горбатеньком мостике стоял милиционер.

Гэпэушник тихо отдал распоряжение шоферу. Тот хмуро глянул на Зайцева через стекло.