– Кому нужны твои старые слова? – запальчиво, но сдерживаясь, проговорил Зыков. – О каком числе речь? Много раз предрекалось число сие, даже с незапамятных времен древних. Какое твое число, старче?

– Лето грядущее: едина тысяча девятьсот двадцать.

Старик заметил яд улыбки в густых усах и бороде Зыкова и голосом звенящим, как соколиный крик, рванул ему в лицо:

– Демон ты или человек?!. Пошто харю корчишь?.. Во исполнение лет числа зри книгу о вере правой.

– Не чтец я твоих заплесневелых книг!! – загремел, как камни с гор, голос Зыкова, и все кержаки, даже сосны поднялись на цыпочки, а старик разинул рот: – Оглянись, – какие времена из земли восстали?! Ослеп – надень очки. Книга моя – топор, число зверя – винтовка да аркан!

– Уходи, Зыков, уходи! – весь затрясся старик. – Не друг ты нам, всех верных сынов наших отвратил от пути истины… Горе тебе, соблазнителю… Знаю дела твои… Уходи! – неистово закричал старик, и его костыль угрожающе поднялся.

– Уходи, Зыков!! – вмиг выросли в руках бородатых кержаков дубинки. С треском, ломая поваленные сосны, толпа метнулась к Зыкову:

– Христопродавец!.. Прочь от нас!!

Но молодежь вдруг повернулась грудью к своим отцам.

С злорадной улыбкой Зыков соскочил с пня и пошел, не торопясь, к заимке, затягивая на ходу кушак.

И толкались, лезли в его уши, в мозг, в сердце: крики, гвалт, стоны, матершина кержаков.

Ехали медленно. Гараська то был мрачен: вздыхал и оглядывался назад, то лицо его, круглое, как тыква, и румяное, вдруг все расцветало в сладкой улыбке. Гараська облизывался и пускал слюну.

– А ловко мы с Матрешкой околпачили бабку-то. На-ка, старая корга, видала? – Гараська мысленно наставил кукиш, захохотал и стегнул коня.

Зыков, прищурив глаза и опустив голову, всматривался в свою покачнувшуюся душу, читал будущее, хотел прочесть все, до конца, но в душе мрак и на дне черный сгусток злобы. И лишь ближайшее будущее, завтрашний день, было для него ясно и четко.

– Этот старец Семион – ого-го…

Зыков видит: злобный старик седлает коня, берет двух своих сынов и едет к его отцу, старцу Варфоломею.

– Две ехидны… Ежели камень преградил твой путь на тропе горной, – столкни его в пропасть…

И Гараська думает, улыбчиво облизывая толстые от поцелуев губы:

– Баба ли, девка ли – и не понял ни хрена… Ну до чего скусны эти самые кержачки.

Кони захрапели. Зыков вдруг вскинул голову. У подножия горы, с которой они спускались в долину речки, ждали три всадника.

Зыков остановил коня. Гараська снял с плеча винтовку. Ствол, как застывшая черная змея, сверкнул на солнце.

– Зыков! Это мы, свои… Зыков… – И навстречу им, из-под горы, отделился всадник.

– Мирные, без оружия, – сказал Зыков.

– Эх, жалко, – ответил Гараська. – Давно не стреливал.

Когда с’ехались все вместе, три молодых парня-кержака сказали:

– А мы надумали к тебе, хозяин… Возьмешь? Только у нас вооруженья нету. Убегли в чем есть… После неприятности.

– Вот, даже мне глаз могли подбить, – показывая на затекший глаз, ухмыльнулся длиннолицый парень с чуть пробившейся белой бородкой.

– Ладно, – сказал Зыков. – Спасибо, детки.

– Куда, на заимку к тебе, али в город?

– На заимку. Вернусь, – к присяге приведу. С Богом.

Дорогой, посматривая на широкие плечища Зыкова, Гараська спросил:

– А правда ли, Зыков, что тебя и пуля не берет?

– Правда. Ни штык, ни пуля, ни топор.

– Кто же тебя, ведун заговорил?

– Сам. Я ведь сам ведун.

Гараська захохотал:

– Ты скажешь… А пошто же хрест у тя? Сам ночесь видал, спали вместе.

Тот молчал.

– Быдто тебя летом окружили чехо-собаки, в избе быдто, а ты взял в ковш воды, сел в лодочку да и уплыл. Старухи сказывали.