В поповском доме погас огонь. От поповских ворот сипло лаял в небо старый поповский пес. Девушки и бабы ходили вдоль освещенного кострами села, перемигивались, пересмеивались с партизанами, угощали их кедровыми орехами:

– На-ка, бардадымчик, погрызи.

Парнишки осматривали ружья, вилы, барабаны. Возле пулеметов – целая толпа.

– Эй! – закричал Зыков. – А где здесь староста?

И по селу многоголосо заскакало:

– Эй, Петрован!.. Где Петрован?.. Копайся скорей… Зыков кличет.

Петрован, лет сорока мужик, суча локтями и сморкаясь, помчался от пулемета к Зыкову. За ним народ.

– Что прикажешь? Я – староста Петрован Рябцов. – Он снял шапку и, запрокинув голову, смотрел Зыкову в глаза.

– Я по всем селам делаю равненье народу, – на весь народ заговорил тот. – И у вас тоже. Шибко богатых мне не надо, и шибко бедных не должно быть. Сердись не сердись на меня, мне плевать. Но чтоб была правда святая на земле. Вот, что мне желательно. И у меня нишкни. Ну! Эй, староста, которые бедные – по леву руку станови, которые богатые – по праву руку. Срамных, наблюдай. А я сейчас. Коня!

Он вскочил в седло – конь покачнулся – и поехал за околицу, на дорогу, проверять сторожевые посты.

– Эй, часовые! Не дремать! – покрикивал он, грозя нагайкой.

А в толпе мужиков крик, ругань, плевки. Парфена тащили из бедноты к богатым. Аристархова не пускали от богатых в бедноту. Драный оборвыш гнусил из левой кучки:

– Обратите внимание, господа партизане: семья моя девять душ, а избенка – собака ляжет, хвост негде протянуть, вот какая аккуратная изба. Мне желательно обменяться с Таракановым, потому у него дом пятистенок, а семья – трое… А моя изба, ежели, скажем, собака…

– Сам ты собака. Ха! В твою избу. Вшей кормить.

Бабы подошли. У баб рты, как пулеметы, руки, как клещи, и сердце – перец.

Кричал народ:

– У тя сколь лошадей? А коров? Двадцать три коровы было.

– Было да сплыло. В казну отобрали. Дюжину оставили.

– Ага, дюжину!.. А мне кота, что ли, доить прикажешь?

– Братцы, надо попа расплантовать… Больно жирен.

– Сколь у него лошадей? Четыре? Отобрать… Две – Василью, две – оборвышу. Только пропьет, сволочь…

– Кто, я? Что ты, язви тя…

– А попу-то что останется?

– Попу – собака.

– Это не дело, мужики, – выкрикивали бабы.

– Плевала я на Зыкова… Кто такой Зыков? Тьфу!

– А вот подъедет, он те скажет – кто.

Подъехал Зыков:

– Ну, как? Слушай, ребята. Обиды большой друг дружке не наносите…

– Степан Варфоломеич! Набольший! – И драный, низенький оборвыш закланялся в пояс черному коню. – Упомести ты меня к богатею Тараканову, а его, значит, ко мне: избенка у меня – собака ежели ляжет, хвоста негде протянуть.

Зыков сердито прищурился на него, сказал:

– Тащи сюда свою собаку, я ей хвост отрублю. Длинен дюже.

В толпе засмеялись:

– Ах, ядрена вошь… Правильно, Зыков!.. Он лодырь.

– Ну, мне валандаться некогда с вами, чтобы из дома в дом перегонять, потрогивая поводья, сказал Зыков. – Уравняйте покуда скот… Надо списки составить, посовещайтесь, идите в сборню… Что касаемо жительства, вот укреплюсь я, как следовает быть, тихое положение настанет, все села новые по Сибири построим. Лесу много, знай, топоры точи. Всем миром строить начнем, сообща. Упреждаю: поеду назад, проверка будет. Чтоб мошенства – ни-ни… Эй, Ермаков!

К ночи все затихло. Месяц был бледный, над тайгой и над горами вставал туман.

Партизаны разбрелись по избам, многие остались у костров. Лошадей прикрыли потниками, ресницы, хвосты и гривы их на морозе поседели.

Зыков с шестью товарищами ушел на ночевую к крепкому мужику Филату.

– Чем же тебя побаловать? – спросил Филат. – Чай потребляешь?