В глубине тени дерева, к хвосту дома – выходил лицом на улицу, – неуверенно пристёгнуты в ряд под одну крышу пяток утлых квартир-распашонок. Пристраивали, ясно, на время. Да что ж найти на свете вечней времянки?

Боком к ней жмутся посреди двора тоже под одной синей крышей пять кухонек.

В затылок кухням смотрят сараи, смотрят тоже из-под одной крыши. Смотрят гордовато, надменно, поскольку сараи выше кухонь. Вся штука в том, что всё это налеплено на склоне, и сараи, откинутые на зады, стоят, естественно, уже на схваченной асфальтом площадке, покоящейся на бетонных столбах, с горячих глаз вкопанных, пожалуй, далеко не на должную глубину.

Этот подвох, кажется, чувствует двор, и от сараев к кухням нанизал в укрепцелях бечёвки, проволоки, круглые сутки на которых сушатся внатык разнокалиберные купальные доспехи, – слетелись, сюда погреться со всех широт от Балтийска до мыса Дежнева.

Нет, не сойти с вцепчивой наездницей с площадки.

Поскакав на месте, ударил зноистый Колёка во весь мах вдоль проволоки, ловя на руки, на щёки чиркающие жёлтые слёзы её ржави.

Хорошо на печи пахать, да круто заворачивать. Сделал три прыжка – стреха кухни упирается в колени. Назад, к сараю, не длинней путь.

Как кукушка в гнезде, мечется лохмач от сарая к кухне, от кухни к сараю, всё входит во вкус, шалея и сознавая, что у него, у коника, экая красавица визжит от восторга на закорках.

Вдруг откуда-то снизу донеслось собачье ворчание.

Колёка остановился.

Надставил ухо.

Откуда взяться собаке? Где она?

Старческое брюзжание шло от стены кухни, где три шиферных листа нависали дальше, чем все остальные. Под листами стояла кровать, огороженная простынями.

Колёка подошёл ближе, и тут из-под края простыни усталый голос собаки зазвенел рассерженным звоночком.

– Собачка! Ты чего ругаисси? – спросила Алёнка.

– Ну как не ругаться, ежли вы не понимаете простого вежливого слова! – укоризненно прошепелявил пёс Топа. – Ну чего совать нос, куда тебя не звали?

– Собачка разговаривает!.. Собачка разговаривает!!.. – сумасшедше затараторила Алёнка на весь двор.

– Эка невидаль, – скучно сказал Топа. – Ты ещё брызни на улицу. Там тебя не слыхали.

Алёнка всерьёз приняла подсказку Топы.

Ветром слетела с Колёкиных плеч. Увеялась за почту, захлёбисто крича:

– У нас собачка разговаривает!.. У нас собачка разговаривает!!.. У нас собачка разговаривает!!!..

Ей не верили.

Люди учтиво обминали её, как вода камень.

7

Послушал Колёка, как затухал, удалялся голосок, надрывный, набухший от обиды, недоумения, и медово хохотнул. Притаённо спросил Топу:

– Ты как относишься к женскому вопросу?

– Разно… – уклончиво ответил Топа.

– Не понял, старина.

– Дело сугубо личное… Как-то трепать мужчинам не пристало…

Совестясь, Топа опустил мордочку на лапы.

– У! Какой ты цивильный нудяга! Под валенка шаешь?.. Небось, весь в разврате погряз? А? Ско-око было у тебя мадамей? Десяток? Два? Три?

– Совсем за беспутника держишь…

– А чё ты из себя целину строишь? Небось, выскочишь на Чехова, душа поет?! Скок там с хозяевами, скок так, без хозяев, носится-гуляет всяких сучонок?! Ти… Знай шьют хвостами… И отецественные, и импортные… Импортняжку в деле знавал? Не обмахивайся хвостиной, развраткин! Ответ точный подавай сюда!

– Знавал… Грешен… Парижаночка… За что и понёс наказание… – поувял Топа и показал лапой на верхнюю челюсть козырёчком нависала. – Зуб на зуб после того не приходит.

– Э-э-э! Шалунелла! А я царапаю бедну голову, всё гадаю, а чего это Топа шепелявит, как старичина. А оно вона вынь-подай что! Пострадамши за любовь! Шерше ля фам!

– Пострадал… – потупился Топа.