Продолжая считать и силясь не сбиться, Флюгбайль снова спросил громко и резко:

– Кто вы? Отвечайте!

И тут пульс неожиданно участился и так разошелся, что лейб-медик мог насчитать уже не пятнадцать, а все сто двадцать ударов в минуту. Послышалось сопение, похожее на свист, – с такой силой лунатик втягивал ноздрями воздух.

Казалось, в его тело перелилась из атмосферы некая невидимая сущность, глаза вдруг заблестели и взглянули на Флюгбайля так, будто привечали его невинной улыбкой. Зрцадло весь как-то обмяк, оттаял, лицо его ожило, обрело почти детскую подвижность мимики.

Флюгбайль было подумал, что лунатик наконец опамятовался, и уже более приветливым тоном лейб-медик спросил:

– Ну, теперь вы мне скажете, кто вы, собст…

Но слова застряли в горле: эти губы, эти складки вокруг! Нет, он не мог ошибиться, это лицо было ему знакомо! Ну конечно! Как и тогда, во дворце барона Эльзенвангера, у него возникло ощущение – только теперь гораздо более ясное и достоверное, – что он знал когда-то этого человека и не раз видел его! Тут двух мнений быть не может!

И он постепенно, словно очищая свою память от скорлупы, начал припоминать, что давным-давно видел это лицо в зеркале какого-то блестящего предмета, возможно серебряного блюда, и наконец он с полной уверенностью мог сказать, что оно было его собственным лицом в детские годы.

Да, несмотря на морщины и седые виски, Зрцадло излучал такое обаяние юности, словно внутри у него бил родничок свежих сил, – такую непостижимую прелесть, которую не в силах передать ни один художник на свете.

– Кто я? – переспросил актер, и Флюгбайлю показалось, что он слышит свой же голос; он принадлежал ребенку и старику одновременно, происходило странное наложение тембров, будто два человека говорили в унисон, сливая голоса прошлого и настоящего, и второй служил как бы резонатором первому, делая его более звучным и объемным.

Да и сама речь причудливо сочетала в себе наивность ребенка и грозную суровость старца.

– Кто я? А был ли на земле такой человек, который знал бы ответ на этот вопрос?.. Я – соловей-невидимка, поющий в клетке. Но прутья не всякой клетки колеблются в согласии с его голосом. Сколько раз я заводил в тебе песню, дабы ты услышал меня, но ты оставался глух всю свою жизнь. Никто и ничто во Вселенной не может быть столь близок и сопричастен тебе, как я. А ты еще спрашиваешь, кто я такой.

Душа иного человека становится столь чуждой ему самому, что он падает замертво в тот миг, когда узрит ее. Он просто не может узнать ее, и она кажется ему головой горгоны, на ней – печать всех его дурных поступков, а он втайне страшится, что они могут запятнать его душу. Ты услышишь меня, если только будешь петь в унисон со мной. Тот служит злу, кто не слышит песню своей души. Он совершает преступление против жизни, против себя и других. Глухой страдает и немотой. Безвинен же тот, кто слышит пресветлый напев соловья, будь даже сей человек убийцей отца своего и матери.

– Что я слышу? Что за наваждение? – воскликнул изумленный лейб-медик, забыв, что перед ним невменяемый, возможно, даже сумасшедший. Актер не обратил на его слова никакого внимания и продолжал говорить обоими голосами, которые так странно пронизывали и дополняли друг друга:

– Моя песня – вечная мелодия радости. Кому не ведома чистая, изначально радостная непреложность: я есть, кто я есть, кем я был и пребуду вечно – тот обречен на грех против Духа Святого. Пред сиянием радости, изливаемой небосводом души, отступают духи тьмы, которые, как тени забытых, совершенных в прежних жизнях злодеяний, сопровождали человека, путая и обрывая нити его судьбы. Кому дано слышать и исторгать из груди эту песнь радости, тот сотрет все следы былых провинностей и будет избавлен от бремени новых.