Однажды вечером на исходе лета, когда Джеффри играл с кубиками, разбросанными по ковру, она уселась на пол перед ним и стала изучать его лицо. Джеффри строил башню, а узкие, темные, почти черные глаза равнодушно следили за матерью, словно поддразнивали: ну-ну, смотри-смотри. Тонкие пальчики двигались не по-младенчески неловко, а по-взрослому уверенно.
– Джеффри, – шепнула Мэри.
Ребенок оторвался от кубиков и медленно поднял голову.
Мэри Кейт невольно потупилась. Под пристальным взглядом черных глаз сына у нее перехватило дыхание и закружилась голова, словно она глотнула спиртного. Они были неподвижные, будто нарисованные.
Мэри Кейт протянула руку, чтобы пригладить его спутанные черные волосы.
– Мой Джеффри.
Джеффри размахнулся и развалил башню из кубиков. Они разлетелись по всей комнате, и один ударил Мэри по губам. Она испуганно вскрикнула.
Джеффри подался вперед, его глаза расширились от восторга, и Мэри Кейт пробрала дрожь. Она взяла сына за руку и шлепнула, приговаривая: «Бяка! Бяка!» – но Джеффри не обратил на это никакого внимания. Он коснулся свободной рукой губ матери. На пальцах осталась капелька крови.
Испуганная и зачарованная черным немигающим взглядом ребенка, Мэри Кейт смотрела, как он подносит пальцы ко рту, как высовывает язык и слизывает алую каплю, как глаза его коротко вспыхивают, точно далекий маяк в ночи. Очнувшись, она сказала: «Бяка, нельзя!» – и хотела опять шлепнуть сынишку по руке, но он повернулся к ней спиной и принялся собирать кубики.
Пришла осень, за ней зима. За стенами дни напролет противно свистел ветер. В сточных канавах шуршали листья. Крышки помойных баков покрылись снегом и льдом. Этой угрюмой, унылой зимой Мэри Кейт все больше отдалялась от Джо. Он словно бы сдался; теперь он совсем не пытался общаться с ней. Он давным-давно забыл, что когда-то она делила с ним ложе, и Мэри Кейт понимала, что рано или поздно, отправившись однажды вечером на очередную «прогулку», Джо не вернется домой. Он и сейчас уже порой пропадал на сутки, а когда она, вынужденная выгораживать блудного мужа перед диспетчером, обрушивалась на него, попросту поворачивался на каблуках и вновь исчезал за дверью. Наконец он возвращался – грязный, небритый, провонявший пивом и потом – и спотыкаясь вваливался в дом, бормоча что-то в адрес ребенка. «Дурак, – говорила она. – Жалкий дурень».
И вот однажды вечером, меньше чем за неделю до первого дня рождения Джеффри, Мэри Кейт оставила мальчика с Джо и спустилась за чем-то в магазин, а вернувшись, увидела, что муж невозмутимо раздевает малыша над ванной с кипятком. Мальчик цеплялся ручонками за отцовские плечи, глаза-щелочки хитро поблескивали. На небритом лице Джо краснели царапины. На желтом кафельном полу блестела разбитая бутылка.
Мэри выронила кошелку. Зазвенело стекло.
– Ты что же это делаешь, а?! – крикнула она, когда Джо поднял вырывающегося ребенка над ванной. Он оглянулся, глаза были мутные, испуганные. Мэри выхватила у него Джеффри и крепко прижала к груди.
– Боже мой, – взвизгнула она, и ее голос отразился от кафельных стен. – Ты сошел с ума! О Господи!
Джо присел на край ванны и ссутулился. Казалось, от его лица отхлынула вся кровь, только под глазами лежали серые тени.
– Еще бы минуту, – сказал он каким-то отрешенным, мертвым голосом. – Задержись ты еще на минуту… Всего на одну…
– Боже мой!
– Всего на минуту, – повторил он, – и все закончилось бы.
Она закричала:
– Ты сумасшедший! Боже мой! О Господи Иисусе!
– Да, – проговорил он. – Ты взываешь к Господу. Взываешь к Господу. Но уже поздно. О Господи, поздно! Посмотри на меня.