Зачем она сказала мне об этом? Не знаю. Я понял её слова как приказ к действию.

Мел я без труда нашёл в потайном ящичке швейной машинки «Зингер». Изрисовать крестами двери, а они были высокими, было нетрудно, но хлопотно: пришлось таскать за собой табуретку. Но мне этого показалось мало.

Я оделся и вышел во двор. Взял палочку в сарае и стал царапать кресты на снегу во дворе, но узкий двор почти полностью убирался от снега, тогда я перешёл в сад. И замер. Чёрные, как уголь, крупные птицы с белым колечком у основания носа купались в глубоком снегу. Я знал, что это грачи: ведь в кухне висела репродукция с картины Саврасова «Грачи прилетели». Один из них, видимо, особенно «грязный», закрыв глаза, забивался в снег с головой, ничуть не боясь меня и моего внимания. Долго он купался, долго и я стоял, наблюдая за ним. Наконец он улетел, а я, забивая валенки снегом, рисовал кресты. Здесь работы было много. Я нацарапал их десятки, заполнив всё белое пространство.

Смотрел ли на меня с небес ангел? Одно точно – истовости моей можно было позавидовать: уж очень мне не хотелось, чтобы злые духи или люди – это неважно, – именно злые (это слово я уже хорошо знал) не прошли в родной дом.

Помнится, что день стоял неяркий, пасмурный. Переполняло ли меня ощущение причастности к чему-то великому и тайному, известному лишь моей душе, я не знаю. Помню, что я впервые почувствовал себя защитником мамы, отца и всех родных. Маленький мальчик, рисующий кресты на снегу под хмурым низким небом в заснеженном саду с высокими глухими заборами. Картина казалась дикой в своей неестественности, заброшенности и отрешённости от мира, что шумел вокруг меня. Мира, который украдёт у меня спустя годы детскую чистоту и светлую, пропитанную искренней верой наивность, сделает меня жёстче, суше, официальнее. Жизнь часто похожа на облака даже внешне. Плывёт над головой лёгкая тучка, похожая на женское красивое лицо. Ветерок мало-помалу размывает его прекрасные черты: нос утолщается, губы растягиваются, дева дурнеет, дурнеет, а потом и вовсе расплывается без следа…

Мама пребывала в вечных хозяйственных делах и заботах о нас, пятерых детях, о муже, о свёкре и свекрови. Она топила русскую печь и готовила еду, кормила скотину, доила корову, стирала руками постельное бельё, наши многочисленные штаны и подштанники, рубахи и майки. Мыла полы в доме, а перед праздниками и в сенях, и в чуланах. Перед Пасхой она мыла крашенные маслом стены и потолки, перетирала всё, на что могла сесть пыль. Залезала рукой в самые удалённые углы, где паук мог сплести свою прочную и плохо заметную паутину. Мама полола огород: две грядки с луком, две грядки с огурцами и клубникой, одну – с чесноком и одну с морковью. Она следила за курами, чтобы те не клохтали, купала в бочке с водой непослушных, и вместе с клушкой выводила цыплят. Когда с нами жили старшие её дочери, они всячески помогали ей, но, оставшись без них, разбросанных по Союзу молодых специалистов, она тянула эту хозяйственную ношу одна-одинёшенька. Отец копал по весне огород, чистил хлев, разбрасывал навоз и подметал двор, носил с нами – Валеркой и мной – воду из водоразборной колонки.

Труд не старил нашу маму, только пальцы рук от многолетней дойки к старости скрутила подагра. К 26 годам у неё уже было трое детей, но она, по словам всех очевидцев, выглядела девчонкой. Мама со смехом рассказывала, как однажды ехала перед войной в трамвае, в том старом трамвае с деревянными сидениями, стоящими друг против друга. Как лицом к ней сел молодой мужик и долго смотрел на неё, изучая миловидное лицо с озорным от курносости носом, алые нетолстые губы, мягкий овал лица, обрамлённый чёрными как смоль волосами. Смотрел-смотрел, и стал вдруг сжимать её ноги коленями, с намёком заглядывая в глаза. «Не нахальничай!» – строго сказала мама. «Пойдём погуляем», – предложил парень. «Ты в своём уме? У меня трое детей!» Парень покраснел, тотчас встал и вышел из трамвая. Она могла защитить себя простыми словами, сказанными негромко и с предельной ясностью, доходящей до самого тупого.