Была у Терентия Агеевича в молодости мечта: побывать в Ленинграде, со всеми его прелестями познакомиться, да за всю свою долгую жизнь так и не собрался. А уж очень хотел посмотреть на царские дворцы, хоть одним глазком. Год за годом проходили: то надо было девчат растить, то война, то разруха, а вот теперь уже и сил не стало.
Харитинья-то, хоть и на год всего моложе, крепкая ещё – лет десять запросто протянет, а то и больше. Как-то ей будет одной? Сена надо, шроту для свиней надо, огород обслужить. Эх, нет, наверное, не потянет. Вдвоём-то справлялись, не всё успевая. Нет, конечно, не потянет. Не повезло ей, бедной. Ну, да, может быть, кто из девок заберёт к себе. Тогда придётся всё продать – и дом, и скотину. Жалко, чёрт возьми! Да и цены сейчас невысокие. Может, Полинку выписать с детишками, чтоб пожила, отдохнула от свекрови, а то уж шибко измаялась она с ней. Надо Харитинье наказать, чтоб так и сделала, отписала Полинке. Да надо ей сказать, чтобы сходила к соседу Василию, попросила покрыть крышу сарая толем, да и загон у свиней поправить, да полову с элеватора привезти, а то если до конца года не получит, по весне кормить нечем будет скотину…
В таких думах и рассуждениях проходили последние дни его жизни. С четверга он перестал есть, пил тёплое молоко, да и то очень мало. Вставать он уже не вставал – жизнь медленно, но настойчиво уходила из него. Как-то вечером Терентий Агеевич подозвал жену и попросил отбить дочерям телеграммы, чтобы приезжали.
Прошло ещё два дня, дед Терентий ни на что не реагировал. Уже появилась в доме Полина, заходили какие-то люди, но он не выражал никакого интереса к происходящему. Память что-то фиксировала, возникали какие-то картины, видения и образы, но они были так расплывчаты, а сил было так мало, что он не мог разобрать ни снов, ни этих миражей, ни, тем более, расшифровать их тайный смысл. Он уже смирился с близким концом и воспринимал это как безысходность.
В воскресенье утром Харитинья Игнатьевна, как всегда, подошла к кровати мужа, присела, попробовала лоб, прислушалась. Он открыл глаза, увидел жену, и слёзы навернулись на глаза. Собрав последние силы, он прошептал ей, что вот близок его час… Они оба всплакнули, помолчали.
– Харитинья! Скажи мне по совести, я всё равно умру, но чтоб знал просто, изменяла ли ты мне в жизни или нет, – тихо прошептал он. Эта мысль его не покидала долгие годы после того, как, сильно болея и находясь в бреду, она шептала страшные для неё и непонятные для него слова:
– Боюсь, а то Терентий прознает – убьёт! Не надо, не надо…
Она вся затряслась, залилась слезами и, уронив голову ему на грудь, запричитала:
– Да было, да! Было это со мной, когда ты был на германской. Надо ж было дров напилить, вот и попросила этого обормота Степана… А потом накормила да чарочку поднесла, вот он меня и приласкал. Как ни отбивалась, а силища-то у него какая – всё сладил своё дело. Уж и плакала я, и уговаривала… Что уж сейчас-то вспоминать, что было, то было. Прости мне мой грех, не по злому умыслу… Так уж вышло… Что уж теперь, мне тоже скоро помирать.
– Ишь ты как заговорила, помирать, так всё списать? Хм… Это что ж получается, я кровь на войне за Родину проливал, а этот рыжий Стёпка с тобой шашни водил, тебя пользовал. Как это ещё мне приплоду не завёл… Это я, стало быть, всю жизнь с рогами прожил, а этот кобель Стёпка без меня тут опять будет пользоваться всем. То-то я вспоминаю, как ты глаза опускала при его появлении. Вот где собака зарыта. И эту гадину я пригрел у себя на груди. Ну-ка, брысь отсюда, подстилка поганая! – дед Терентий оттолкнул жену.