Потом выступил Афанасий Ханов. Он говорил путано, сбиваясь, но прекрасные черные глаза горели одушевлением, и Катя прочла в них блеск той же освобождающей радости, которая пылала в ее душе.
– Товарищи! Мы сейчас, значит, слышали, что вам объяснил товарищ Седой. И он говорил правильно… Теперь, понимаете, у нас трудовая власть и, конечно, советы трудящих… Значит, ясно, мы должны о р г а н и з о в а т ь с я и, конечно, устроить правильно большое дело… Чтобы не было у нас, понимаете, богатых эксплоататоров и бедных людей…
Катя шла домой коротким путем, через перевал, отделявший деревню от поселка. Открывалась с перевала голубая бухта, красивые мысы выбегали далеко в море. Белые дачи как будто замерли в ожидании надвигающегося вихря. Смущенно стояла изящная вилла Агаповых, потерявшая уверенную свою красоту. Кате вдруг вспомнилось:
Подведенные девичьи глаза, маленький креольчик и лиловый негр из Сан-Франциско… И грубая, мутно бурлящая новая жизнь, чудовищною волною подлинных трагедий взмывшая над этою тихою, ароматно-гнилою заводью.
Толстый слой льда, оковывавший душу Кати, растрескался, и шел бурный ледоход, полный радостного шума и весеннего счастья самоосвобождения.
Около двух часов дня в автомобиле с красным флагом по шоссе пронеслись матросы. А в четвертом часу к Ивану Ильичу пришел худенький, впалогрудый почтальон с кумачным бантиком на груди, с огромной берданкой и передал приказ ревкома явиться к четырем часам в сельское правление.
– Зачем?
– Не знаю. Приказано собраться всем взрослым мужчинам из… – Он конфузливо улыбнулся… – из буржуазии. Кто не придет, – на расстрел.
Иван Ильич захохотал.
– Вот так, вы меня возьмете и застрелите?
Почтальон виновато улыбнулся.
– Значит, и пожалуйте.
Катя пошла вместе с отцом. В сельском правлении собралось много дачников. Сидели неподвижно, с широко открытыми глазами, и изредка перекидывались словами. Были тут и ласково улыбающийся Агапов, и маленький, как будто из шаров составленный, владелец гостиницы Бубликов. В углу сидел семидесятилетний о. Воздвиженский, с темным лицом, и тяжело, с хрипом, дышал. Афанасий Ханов, бледный и взволнованный, то входил в комнату, то выходил.
Иван Ильич спросил его:
– Чего это вы нас сюда согнали?
– Не знаю. Комендант Сычев приказал. Он сейчас приедет из Эски-Керыма.
Вошел артист Белозеров, с пышным красным бантом, с неподвижным и торжественным лицом. В руках у него была бумажка и карандаш. С ним вошел студент Вася Ханов, племянник Афанасия, красивый мальчик болгарин с черными бровями.
Белозеров сел к закапанному чернилами столу.
– Граждане! Прошу вас поочередно подходить к столу, я должен всех вас переписать.
Иван Ильич громко спросил:
– А позвольте узнать, с кем мы имеем дело?
– Член ревкома, – коротко ответил Белозеров, не глядя на Ивана Ильича.
Всех переписали.
Прошел час-другой. Комендант не приезжал. Собранные покорно ждали. Только Иван Ильич возмущенно ходил большими шагами по комнате. Когда вошел Ханов, он сердито спросил:
– Послушайте, господин, долго вы нас тут будете держать?
Ханов сконфуженно пожал плечами.
– Пойду еще позвоню по телефону.
Позвонил в Эски-Керым. Комендант-матрос ответил:
– Всем ждать! Приеду.
Солнце склонялось к горам. Местные парни с винтовками сидели у входа и курили. Никого из мужчин не выпускали. Катя вышла на крыльцо. На шоссе слабо пыхтел автомобиль, в нем сидел военный в суконном шлеме с красной звездой, бритый. Перед автомобилем, в почтительной позе, стоял Белозеров. Военный говорил:
– Белозеров, артист государственных театров? Как же, как же! Я вас слышал в Петрограде… А это что там за народ?