На кургане

Края наши в последние годы зима не балует. О добром снеге лишь старики расскажут, да вспомнишь детство: сугробы с забором вровень. Теперь: морось, ветер, черная земля – как у нас говорится, голощек.

Такой вот порой, в декабре, случилось мне быть в Волгограде, на Мамаевом кургане. Там, наверху, за спиной монументов, разместилось местное телевидение. Оттуда и шел я по гранитным дорожкам и лестницам, мимо застывших в мраморе и камне скульптур.

Было зябко и ветрено. Декабрьский ненастный день, через полудень перевалив, еле теплился, торопясь к долгой ночи. Мамаев курган, напрочь спаленный студеными ветрами, лежал чугунелый, и пусто было на нем.

Летом здесь толпы людей с утра до вечера, туристы со всех краев. Теперь, а особенно в непогоду – безлюдье.

Сизые низкие тучи неслись из-за Волги, задевая вершину кургана и огромный монумент женщины с мечом.

Спешил я вниз, к серому асфальту проспекта, к троллейбусу, к автобусу, – в общем, к теплу.

В середине пути, в полкургана, там, где гранитную лестницу обступают две высокие каменные стены с ликами воинов и горькими письменами, замедлил я шаг. И позвал меня тихий голос:

– Сынок…

Я обернулся. Под стеною, в затишке, сидела женщина в пуховом платке.

– Сынок… – повторила она. – Возьми на помин души.

В наших краях дорогих покойников поминают в годовщину, в родительскую субботу, на Пасху. Хоть магазинных печений, пряников или конфет да разнесут по соседям, на улице раздадут.

У старой женщины, какая позвала меня, помин был домашний.

– Помяни горяченькими, – сказала она, раскрывая сумку. – Я тут сохранила.

Кастрюля с пирожками была завернута в теплое, пирожок еще парил.

– Кого помянуть-то? – спросил я.

– Павлика.

Пирожки были из хорошей муки, пышные, пропеченные, такие пекут у меня дома старые люди.

– Годовщина сегодня?

– Нет, снился ночью.

Есть поверье: привиделись тебе во сне покойные отец ли, мать, сын или брат, раздай на помин души. Пусть не помолятся, так помянут. Это поверье я знал, вздохнул.

Женщина поняла меня по-своему и сказала:

– Я рада… Хоть поглядеть. А испечь разве трудно…

Мне вспомнилась тетушка моя, ее слова: «Испечь разве трудно». Лет ей немало, а печет каждый выходной. Придешь, еще со двора чуешь: праздник. Радуешься и поругиваешь ее: лишняя колгота. Она в ответ: «Испечь разве трудно… Вот умру, вспомянете».

И эта женщина, что сидела рядом, возле каменной холодной стены, сразу сделалась мне близкой: ее морщинистое лицо под платком, седина, ее глаза.

– Мне радость, – повторила она. – Хоть повидать дорогого сыночка. У него ножка большая была, у Павлика. Никак не могли ему обувь хорошую подобрать. И как раз купил ему Гриша туфли модельные за четыреста пятьдесят рублей. Кожа прямо лаковая, и зубчики по ранту. Он их и не носил. Тут повестка, забирают его. Не хотел их обувать, мы настояли. Потом пишет: одевали нас в солдатское, а гражданское все в кучу, и мои туфельки тоже. Повели, я оглядываюсь, так мне их жалко. Он хорошо письма писал. Такие письма…

«Добрый день, веселый час. Здравствуйте, дорогие папа и мама. Скучно было мне сегодня, дай, думаю, вытащу листок и напишу несколько слов. Нахожусь я на старом месте, защищаем Сталинград. Скоро в этом месте немцу придет капут. Дорогие мама и папа, как разгромим Гитлера, будем учиться, потом поженимся, вы берегите свое здоровье, оно пригодится внуков нянчить».

Женщина смолкла. Я боялся поднять глаза.

Рядом вздымалась темной громадой вершина кургана: внизу, по проспекту, бежали машины: а здесь, среди камня и мрамора, лишь мы вдвоем. У подножия высокой стены таилась пещерка, старая женщина прилепилась к ней, скрываясь от ветра. Над головой ее, на стене, там и здесь проступали суровые мужские лики, барельефы, рваный камень. Низко бежали серые тучи, ветер гнул голые тополя – поздняя осень ли, зима, словом, безвременье, черная непогода.