– Бойка, – шепнул я неуверенно.

По брезенту скользнула молния, на миг осветив собаку.

– Василий, Бойка пришла! Слышишь, Василий? – крикнул я, ища вокруг себя спички.

Удары грома глушили мой голос. Я зажег свечу, разбудил Василия Николаевича. Собака дрожала от холода и беспрерывно встряхивалась, обдавая нас холодной водяной пылью.

– Мать пришла… На кого же ты, бедняжка, похожа… – протянул нараспев Василий Николаевич.

Он повернул и себе Бойку и долго смотрел в ее умные глаза, потускневшие от голода и, вероятно, от физических мучений. Не было в них и капельки радости, словно собака забежала на минутку к чужим спастись от дождя. Она была страшно худая и измученная. На боках торчали клочья старой шерсти; длинно оттянутые и пустые соски беспомощно свисали, уродуя профиль, и даже хвост, прежде лежавший упругим крючком на крестце, теперь выпрямился и свалился набок обрубком, а спина, как бы отяжелев, выгнулась.

Бойка вырывалась из рук Василия Николаевича и беспокойно косила глаза на мою постель. Я вспомнил о холодном комочке и стал шарить руками у изголовья.

– Василий, да ведь она и щенка принесла. Посмотри, живой, – сказал я, показывая ему крошечного заморыша, мокрого и дрожащего от холода.

У того вдруг сомкнулись брови, глаза скользнули по соскам собаки.

– Их должно быть не меньше четырех, – прошептал он, поворачивая к себе голову Бойки. – Куда же ты остальных девала? Что сделала с ними? – спросил он, строго пронизывая ее испытующим взглядом и недоверчиво ощупывая живот собаки.

– Ладно, Василий, ничего она тебе не скажет. Вероятно, пропали от истощения. Скорее корми ее, да надо спасать щенка.

Из палаток прибежали люди. Все были удивлены. Они ласкали Бойку и с любопытством рассматривали щенка, подававшего слабые признаки жизни. Он изредка издавал глухой, еле уловимый хрип. Тогда Бойка настораживала уши и свинцовыми глазами смотрела на черный беспомощный комочек, лежавший на постели. Сколько материнского чувства было в ее молчаливом взгляде! Как много она могла бы рассказать из того, что оставалось для нас загадочным в ее поступках! Куда, действительно, она девала остальных щенят, по каким признакам она отобрала из них этого черного, с белыми бровями, белой грудкой и крапчатыми носками на передних ногах? И, наконец, какой инстинкт толкнул ее догонять нас с крошечным детенышем в зубах? Одно мы знаем наверняка: ее привязанность к людям пересилила материнский инстинкт к остальным щенкам и заставила искать нас.

Утром я проснулся рано. В палатке был полумрак. На войлочной подстилке крепко спала Бойка, раздувая бока спокойным дыханием. А рядом с нею, подпирая сгорбленной спиною угол, сидел дед Прохор. «Не ошибся ли он палаткой?» – подумал я. Нет, старик сидел за работой, обложив себя шорными инструментами. Он чинил сыромятное путо, пронизывая его толстым шилом, и, сощурив глаза, долго тыкал в дыру обмусоленным концом ушивальника. Его самодельная трубка лениво дымилась, наполняя палатку едким дымом крепкого самосада. Малейший шорох на подстилке заставлял деда Прохора отрываться от работы. Он медленно поворачивал голову и заботливо смотрел на отдыхавшее семейство. А засмоленные усы, небрежно свисавшие на губы, начинали шевелиться, выдавая добродушную улыбку. «Подменил нам кто-то деда Прохора», – удивился я, не веря своим глазам. Он услышал шорох и, погрозив мне пальцем, прошептал:

– Тс-с, спит…

Но щенок проснулся. Он жалобно заскулил и, приподняв голову, начал вертеть ею в пустом воздухе. А Бойка, увидев возле себя нелюбимого старика, вдруг подвинулась к нему и пронизала его предупреждающим материнским взглядом: дескать, не тронь! Дед же Прохор чубуком трубки перевернул щенка вверх брюшком и, качая неодобрительно головою, долго смотрел, как тот беспомощно махал крошечными лапками, тоскливо взывая о помощи.