, двоюродного брата Алексея Николаевича:

– Он сейчас в Ельце, в имении бабушки. Собирается на Кавказ в Добровольческую армию. Стихи пишет. Просил тебе передать. Там увидишь: листок свернутый лежит в пакете с мылом.

В камере Хвостов прочитал стихотворение, названное «Торжество антихриста» с подзаголовком «Октябрьский переворот 1917 года». Листок пришлось сжечь, но две строфы остались в памяти:

Плачь, Россия, плачь, родная,
Неутешная вдова —
Пала русская, святая,
Златоглавая Москва!
Обесславлены твердыни
Русских набожных царей,
Опоганены святыни
Православных алтарей…

Хвостов хорошо помнил брата Сережу. Мальчишками они провели не одно лето вместе в имении бабушки Екатерины Лукиничны (в девичестве Жемчужниковой). Пожалуй, это были лучшие годы его жизни.

Из Петрограда Хвостова вместе с такими же, как он, горемыками повезли в Москву, куда переехала вся большевистская верхушка, и вот теперь он в битком набитой камере Московской ЧК.

В первый день после ареста, когда его привели в камеру Петропавловской крепости, ему временами казалось, что это – дурной сон, что он сейчас проснется и вместо тюремных стен увидит свою роскошную опочивальню в большой квартире на Невском проспекте. Постепенно царский сановник привык к положению заключённого, к скудному тюремному быту, и верхом блаженства для него были свидания с женой, свежие газеты, привычная еда и прогулки по тюремному дворику. Теперь он оказался в условиях, которые раньше показались бы ему просто нечеловеческими, однако он принял их смиренно и радовался самой малости: и тому, что нашлись свободные нары с матрацем, и что соседом оказался единомышленник и хорошо знакомый человек. И уж совсем растрогался бывший министр и камергер императорского двора, когда Маклаков предложил ему толстый кусок сыра с хлебом.

Заключенных поодиночке вызывали на допрос. Возвращались все молчаливые, подавленные. Белецкий, придя с допроса, рассказывал:

– Мы все для них заведомо преступники. Мне следователь, хотя, следователем-то его не назовешь… В общем, этот чекист так и сказал: «Вы по своему происхождению и роду занятий – наши классовые враги, и никаких других доказательств вашей вины нам не нужно». Вот так. Сидит этакий юный Марат в студенческой тужурке, раздувается от важности и вершит нашу судьбу.

– А какой нас ждет приговор, он не сказал? – спросил Маклаков.

– Сказал, что революционный суд – справедливый, но гуманный.

Следующий день принес неожиданную весть, переданную традиционным тюремным способом – с помощью перестукивания через стену: застрелен глава Петроградской ЧК Моисей Урицкий и тяжело ранен Ленин. Оба покушения совершили эсеры: Каннегисер и Фанни Каплан. Когда Белецкий, принявший «стенограмму», огласил её в камере, многие не могли сдержать радостных улыбок. Кто-то даже пытался захлопать, но на него сразу зашикали.

– Кажется, гидра революции начинает пожирать сама себя, – услышал Хвостов радостный шепот своего соседа.

– В нашем положении, Николай Александрович, радоваться нечему, – отвечал Хвостов. – Теперь у большевиков появился повод расправиться со всеми, кто недоволен их властью.

И он оказался прав: на следующий день кому-то вместе с передачей принесли свежий номер газеты, где объявлялось о начале красного террора и о расстреле заложников. Все в камере поочередно читали пугающе крупные жирные строки: «…На единичный террор наших врагов мы должны ответить массовым террором… За смерть одного нашего борца должны поплатиться жизнью тысячи врагов…»

Вечером по камере разнеслась страшная весть: завтра их всех поведут на расстрел. Сообщил об этом охранник, которому через дверное окошко сдавали миски после ужина. В камере воцарилась мрачная тишина. На лицах у заключенных – страх и отчаяние. Многие молились, молча шевеля губами.