До Пустошки нам приходится добираться той же дорогой, что и раньше. Другого пути нет, поэтому двадцать километров мы пробираемся через бесконечный жуткий лес. Густель открывает окна. На протяжении всей поездки я не выпускаю из рук оружия, так как из леса постоянно выбегают красноармейцы – либо поодиночке, либо целыми толпами. Охваченные паническим ужасом, они пересекают дорогу и скрываются в густой чаще леса. К счастью, многие из них побросали оружие. Так мы и едем дальше мимо спасающихся бегством русских – без происшествий.

Густель в ударе

В десяти километрах от Пустошки в стороне от дороги расположена небольшая деревушка. Мы хотим попытаться раздобыть какое-нибудь пропитание. В этом деле Густель – настоящий мастер. Это его страсть, как выражается он сам.

Среди бревенчатых деревенских домов не видно ни души. Видимо, жители боятся солдат. Все разбежались и попрятались. Мы вылезаем из машины и принимаемся кричать. В конце концов откуда-то осторожно, с недоверчивым видом выходит крестьянин. Заметив, что мы без оружия, он по-русски зовет кого-то в открытую дверь. Тут на пороге появляется его жена в окружении многочисленных детишек и с самым младшим на руках. Густель оживляется. По-русски он не знает ни единого слова, тем красноречивее и настойчивее его жесты, с помощью которых он пытается объяснить этим людям, что нам нужна какая-нибудь еда. Размахивая руками, он носится между крестьянами, которые постепенно выползают из своих хибар, и повторяет на ломаном немецком: «Ам-ам, смотри сюда, ам-ам, иди и принеси пару яичек, ам-ам, понял, ты, иди уж, ам-ам».

Наконец, до них доходит, и они действительно приносят целую корзину яиц. Вдруг Густель замечает жир-нющего петуха, набрасывается на него, чтобы схватить, да не тут-то было – эта бестия снова и снова ускользает. Все громко хохочут. Несколько мальчуганов тоже начинают гоняться за петухом, и в конце концов в охоту включается вся деревня. Густель с проклятиями и воплями бежит впереди.

– Черт тебя возьми, поганый петух, дьявольское отродье!..

В конце концов они его поймали и свернули ему шею.

Деревенские обступают машину и оживленно болтают. Денег они не берут. Одна женщина пробирается вперед, видимо заметив, что я врач, и знаками зовет меня за собой. Что у нее там, чего ей нужно? Войдя в деревянную избу, она проводит меня в жилую комнату с очень низким потолком и указывает на странное деревянное корыто, свисающее с потолка, вроде тех, которые используют пекари для замешивания теста. Корытце подвешено к потолочной балке за четыре веревки, так чтобы можно было его покачивать. В нем лежит младенец.

Матушка озабоченно показывает на своего отпрыска. Я понимаю, в чем дело. Ребенок производит впечатление совсем больного, личико пепельно-серого цвета, мертвенно-бледное. Я осматриваю грудную клетку и ножки: тяжелый рахит. Наверное, опасаясь простуды, крестьяне не выносят своих детей из избы на первом году жизни.

Женщина вынимает ребенка из корыта, высвобождает из пеленок. Я сам беру его на руки и выношу на улицу. Показываю на солнце, чтобы объяснить матери, что ее ребенку нужен свет и воздух, в огороде выдергиваю из земли морковку и показываю, что ребенок должен есть свежую морковь. Она слушает меня с недоверием; затем подходят другие женщины, никто не хочет мне верить. Снова и снова я показываю на солнце и на искривленное рахитом тельце ребенка и говорю: «Нехорошо, нехорошо».

После долгих раздумий они наконец понимают, что я хочу до них донести.

Мать берет больного ребенка на руки; она не перестает кланяться и все время норовит поймать мою руку, чтобы поцеловать ее. Эта трогательная благодарность нам неприятна, мы к этому не привыкли. Женщина идет в дом, укладывает ребенка в корытце под одеяло и возвращается к нам с полными руками свежих огурцов, которые преподносит мне. Густель тащит свои трофеи к машине. Четыре курицы, полную корзинку яичек и огурцы – фантастика!