Разумеется, под микроскоп была помещена не только жизнь Христа. За четыре года до опубликования книги Ренана Чарлз Дарвин обнародовал свой эпохальный труд «О происхождении видов», подразумевавший, что библейский рассказ о творении, мягко говоря, далек от правды. И джинн скептицизма оказался выпущенным из бутылки. Время показало, что на христианском Западе не будет возврата к привычке подвергать научному исследованию то, что тысячелетиями считалось священным миром Бога. На протяжении всего XIX в. в тихих библиотеках германских теологических департаментов теологи корпели над страницами Библии, грызя священные тексты, словно термиты. Они объявили, что первые пять книг были написаны вовсе не Моисеем, как традиционно считалось, а были собраны из разных источников (то, что Моисей не мог быть автором первых пяти книг Библии, впервые заключил еще в XI в. иудейский врач при мусульманском дворе в Испании). Дело даже не только в этом. Все эти источники почти наверняка были написаны спустя много веков после описанных в книгах событий. Получилось, что Моисея сделали глашатаем законов, которые он, вероятнее всего, никогда не произносил, если, разумеется, он вообще существовал. Библейское полотно трещало по всем швам, и некоторые теологи начали тревожиться из-за последствий. «Остается только подвесить начало иудейской истории, – мрачно заметил один немецкий теолог, – не на великие творения Моисея, а на воздушное ничто»>36.
Тем временем, пока европейские теологи раздергивали и штопали библейское полотно, их коллеги из исламского мира достигли качественно нового уровня самоуспокоенности. В XVIII в., примерно в то же время, когда Гиббон приступил к написанию римской истории, мусульмане пришли к выводу, что узнали все уроки, которые мог преподать им пророк, и что по этой причине «ворота трактовки»>37 закрылись. Даже неизменный скептик Гиббон оказался под впечатлением множества свидетельств, которые могли использовать будущие биографы Мухаммеда. Для него и для других европейцев глубина и детальность мусульманских трудов о происхождении ислама стали откровением, хотя они никогда не сомневались, что жизнь и деятельность Мухаммеда доступны для тщательного изучения. Заслуживает восхищения не распространение, а постоянство религии, писал Гиббон. Те же чистота и совершенство, которые пророк привил в Мекке и Медине, сохранились после революций двенадцати столетий индийскими, африканскими и турецкими прозелитами Корана>38. В сравнении с великими фигурами Библии Мухаммед обладает явной и завидной твердостью. Ренан – прилежный арабист, когда не помещает кота среди христианских голубей, – писал, что ислам родился не среди таинств, окружающих колыбели других религий, а в ярком свете истории>39. Ибн Хишам не мог бы сказать лучше.
Вот только был намек, слабый намек на проблему. Словно тончайшее пятнышко сухой гнили, оно сразу не было заметно, но даже тот, кто его увидел, не обращал внимания. Когда Гиббон в скромной сноске робко заметил, что ни один из историков, к которым он обращался для консультации относительно биографии Мухаммеда, не был автором «первого века хиджры»>40, он предпочел не делать выводов. Однако спустя сто лет после строгой критики, которой подверглось происхождение иудаизма и христианства, некоторые авторы начали понимать, что ислам тоже, возможно, имеет проблемы с источниками. Объектом пристального внимания стала широкая сеть стоек и опор, на которую опиралась Сунна, а с ней и понимание большинством мусульман своего пророка – хадисы. Видимо, этого и следовало ожидать. В эпоху, когда иудейские и христианские теологи отважились подвергнуть сомнению фундаментальные догмы собственных религий, те из них, кто обращался к исламу, были попросту обязаны удивиться огромному объему высказываний, посмертно приписанных Мухаммеду. Вопрос, который они задавали, оказался несложным, но мог иметь ошеломляющие последствия: действительно ли хадисы были подлинными?