– Мартина, а Егор где?
– Кто? – не расслышала Мартинка.
– Где Гегал?
– А… я не знаю… в гараже, наверное, а вам зачем, Марк Миренович?
– Да… я брата твоего видел…
– Макса? А что он… – Мартинка удивлённо смотрела на меня, поднимаясь.
Макс был её младшим братом, и она с юных лет привыкла, что у них в семье от него сплошные неприятности, то родителей в школу вызывали, то детская комната милиции, то уже недетская комната с задержаниями, то от армии он бегал, а потом всё же служить отправился, но, вернувшись, принялся за старое. Мартинка стыдилась рассказывать, а уж когда эта банда вокруг него сформировалась, то вообще переживала, больше, чем родители, которые относились ко всему гораздо более легкомысленно, не понимая истинных масштабов происходящего. Вот и вырос мальчик Макс и охотился теперь за моей дочерью, сжёг один из самых старинных и самых красивых домов в посёлке просто со злости на неё. И что он сделает с ней самой? Спасибо Ивану, что взялся защищать её.
– Да нет, Мартина, ничего, так Егора ты не видела?
– Думаю… в гараже. Привет, Берта…
Я спустился с крыльца и повернул за дом к гаражу, где обычно обретался Гегал, я не заметил, что Берта вышла за мной…
Глава 5. Предательство и наказания
В голове гудело и тикало, как будто у меня не череп, а часы, но они, похоже, остановились, батарейка села и тикает теперь не так, как должно, а в моей голове. Но если я часы эти слышу, значит, у меня работает слух. Может быть и зрение работает? И вообще, я живой. Но… надо проверить. Хотя бы открыть глаза, что я и сделал.
И что? Ну… всё плыло перед глазами, какой-то тошнотворный липкий туман, даже не туман, кисель. Я снова закрыл глаза и услышал голос, это было приятнее, чем тиканье, голос его перекрыл. Я не сразу разобрал слова, и голос узнал не сразу.
– Да-да, Лётчик, у меня так же было, щас полегчает.
Я понял, наконец, что это Платон, и «картинка» постепенно прояснилась, как будто испарина сошла со стекла, и я разглядел его. Я вообще всё разглядел. Мы с ним лежали на койках через проход, на настоянии вытянутой руки. У Платона была смешная повязка на голове «шапочка Гиппократа», и он лежал на плоской подушке и смотрел на меня, улыбаясь, на лице у него были ссадины, но это как-то странно украшало его, как украшало когда-то Таню, её украшает всё, даже ссадины.
– Прочухался, ну, слава Богу… – засверкал глазами Платон. – Ну живой, значит, а то я уж подумал, ты в бреду мне явился.
– Я… я такой же «красивый»… как ты? – хрипло спросил я, с трудом ворочая языком.
Он засмеялся.
– Да щас, как я! Сравнился тоже мне, – продолжил смеяться Платон.
– Я про синяки… – засмеялся и я.
А Платон расхохотался, сотрясая уже всю кровать с железной панцирной сеткой, так что она заходила ходуном, позвякивая о соседнюю.
– Да понял я… думаешь, совсем мозги вышибло? Не боись, маленько осталось…
На наш смех начали оборачиваться другие раненые. Оказалось, мы в палате на восемь человек, и были мы уже в Грозном. Стало быть, не все здания здесь сровняли с землёй при штурме, вот в одном был устроен госпиталь, где я теперь был не доктором, а пациентом. Наш госпиталь, в котором я служил в марте, разнесло взрывом, пока я был в Петрозаводске с Таней, поэтому вернулся я уже в распоряжение начальства, погибли почти все, кто работал со мной там. Теперь вот, в полевом госпитале и продолжилась моя служба, туда и привезли Платона.
Танины письма находили меня с большим опозданием, впрочем, писала она мало, только о важном, написала, например, что познакомилась со своим настоящим отцом. Прислала даже его портрет, сделанный тушью, странным образом его лицо напоминало её, глаза ли или выражение глаз. Вообще она больше рисунков присылала, чем текста, так я получал представление, что вокруг неё, люди, лица, природа, эта церковь, которой она так увлечённо занималась. Она ничего почти не писала о себе, о самочувствии, тревогах, которые, конечно, владели ею, не спрашивала, когда приеду, только просила в каждом письме по нескольку раз: «Ты береги себя. Ты только береги себя, Валера…», а в последнем письме, которое я получил, написала почему-то, чтобы в Шьотярв я не приезжал… Никаких объяснений, ни слова о том, почему она бросила всё, что было ей дорого.