И вдруг… неожиданно, вот абсолютно неожиданно, вдруг, внезапно произошло то, чего не могло быть, ну никак не могло этого быть, потому что я и ввернул-то это случайно, это слово, это имя стало последним для меня, потому что визави вдруг развернулся, вытянув свою длинную руку, и в ней откуда-то оказался пистолет, и дальше… дальше для меня уже не было…
…Это верно, «дальше» для него уже не было, то есть его самого попросту не стало. Точнее его тело, всё так же примотанное к малиновому креслу из засаленного и потрескавшегося дерматина неловко валялось у наших ног, быстро остывая на сыром холоде, но самого его больше не было. Была ли у него душа, и если была, то она, конечно, скатилась сразу в ад, хотя, думаю, никакой души вовсе у него не было, но… и чёрт с ним. Хуже было другое: мне казалось, что и мы трое тоже стоим посреди ада. Оказывается, так просто и так бесповоротно то, что я сделал, куда я ступил неожиданно. Я и не бил-то в своей жизни никого, а тут я… взял и выстрелил человеку в лоб. И убил. Вот он, лежит передо мной с обожжённой дырой посреди лба, совершенно уже непохожий на моего врага, врага уже нет, это просто труп…
Но страшнее всего было то, что сейчас я осознал, что заставило меня сделать то, что я сделал. И, увы, не то, что этот человек бил и насиловал Таню, потому что будь так, я убил бы его ещё в Новый год или раньше, но упоминание о Книжнике в связи с Таней… В последние месяцы и всё больше, я всё меньше могу спокойно думать об этом. Я чувствую, как она выскальзывает из моих объятий, как она отдаляется, как она едва ли не всё время проводит с ним, с Книжником. Её всё время нет дома, и я знаю, я уверен, что она с ним. Она и раньше не была домоседкой, но прежде я не чувствовал того, что теперь – её отсутствия. Даже если мы не виделись неделями. А теперь – да. Её будто всё время нет. То есть она с ним не только, когда они вместе, но и когда она со мной. Вот почему я не мог стерпеть того, что сказал Никитский.
Вот почему я выхватил пистолет из-за пояса Глеба и… сделал то, что сделал. Удивляюсь, что я смог, я никогда не умел обращаться с оружием, не держал его даже в руках, я видел, как обращаются я пистолетами парни, но сам не брался. И теперь я вернул его Глебу, остывающий, как остывало тело Никитского в луже.
– Зря ты, Марк Борисыч, – сказал Глеб, принимая оружие у меня из ставших мокрыми рук. – Мы бы его сами закопали, никто бы и не узнал.
Собственно говоря, я так и планировал. То есть явиться, сказать, почему он умирает, точнее, напомнить и… дальнейшие детали меня не слишком интересовали. А я вдруг потерял контроль настолько, что застрелил его. Как какой-нибудь спецназовец выхватил пистолет, и, откуда-то точно зная, как взвести, что именно и как делать, выстрелил мерзавцу в лоб. Будто я заранее был готов к этому, будто заранее в моей голове существовал план, будто я его придумал, но забыл, а он сам собой свершился едва ли не помимо моей воли. Наверное, имя Книжника стало пусковым, если бы он не произнёс его, я не убил бы его, если бы не произнёс того, чего я сам себе не говорил: что я ревную, безумно ревную Таню. До этого мгновения я мог только шутить на эту тему, даже с самим собой я не говорил честно, что я ревную. Даже самому себе. Измена страшна не сама по себе, не тем, что твоя жена спит с кем-то ещё, но тем, что об этом узнают другие и тогда твоя ценность падает до нуля.
Но и это не было раньше для меня правдой. Ничьё мнение не было для меня важным, кроме мнения самых близких людей. И потому сколько бы Таня не задумала завести романов, я не почувствовал бы ревности. Она была абсолютно моей, настолько, насколько она вообще способна принадлежать кому-либо. Я это чувствовал. Я не ревновал, потому что Таня не ускользала, а теперь появилась настоящая возможность её потерять, я чувствовал это всем своим существом.