– Дамское копро – это смак! – покоряю я женские сердца. – Если у нас родится сын, мы назовем его Копронимом в честь византийского императора.

– А был такой?

– Конечно, нашей страсти тысячи лет!

Из лексикона я исключил «говно», «гадить», «срать», заменив их «фекалиями» и «наложить кучу». Что ни говори, латынь облагораживает. За «говноеда» я уже не одного привлек к суду. «Копрофагия экономична, экологична, эстетична, – просвещаю я начальника. – И кролики копрофаги. И обезьяны. Не будь консерватором, за копрофагией будущее!»

Теперь я питаюсь дерьмом.

Вы – нет?

А может, вам это только кажется?»

«Я – нет! – откликнулась Ульяна Гроховец. – И вы меня не убедили! А что, у вас все книжки про дерьмо?»

«Возможно, – подключился Модест Одинаров. – Но раз этого не осознаю, то этого и нет».

«Не ем и не буду!» – заявил Раскольников.

«Будешь-будешь, – подмигнул ему смайликом Сидор Куляш. – За обе щеки станешь наворачивать». А через час добавил: «Главное в современном искусстве – это привлечь внимание. Тогда произведение попадает историю, цена на него взлетает, хотя бы оно было и куском дерьма. Его истинная стоимость – ничто, стоимость прикованных к нему взглядов – все!»

Это понравилось Иннокентию Скородуму.

К бунтарским признаниям Модеста Одинарова Авдей Каллистратов отнесся скептически. «В офисах так не чувствуют, – скривился он, представляя одинокого бухгалтера, кормившего на бульваре голубей. – Там вообще некогда размышлять». Интеллектуальное превосходство, которое ощущал в себе Авдей Каллистратов, с возрастом вылилось в жестокую мизантропию, ему казалось, что у окружавших нет своих мыслей, а голову они носят, как испорченные, остановившиеся часы, из которых время давно вытекло. Такое же впечатление сложилось у него и о Модесте Одинарове. Авдей Каллистратов живо вообразил себе осторожного, как рак-отшельник, человека, предусмотрительно высчитывавшего последствия на много шагов вперед, так что даже книгу читавшего задом наперед – сначала заглядывая, чем все закончится, потом с чего же все началось, точно оценивая, стоит ли тратить на нее время.

Достав записную книжку, с которой не разлучался даже ночью, Авдей Каллистратов сделал литературный набросок, предполагая вставить его в будущий роман: «Эта обратная перспектива, этот обратный отсчет времени распространялся у Модеста Одинарова буквально на все – завязывая знакомство, он уже представлял, как расстанется, а приготовляя обед, думал, как тот отразится на кишечнике, и давно смирился с тем, что внимания на него обращают не больше, чем на пластмассовый стаканчик, из которого пьют в городской забегаловке».

Написав это, Авдей Каллистратов вдруг подумал, что и сам очень похож на человека в футляре. «Все выстраивают карточный домик, в котором проводят дни, – оправдывал он себя. – А чуть дунешь – он разваливается». Эта мысль пришла к нему после сообщения Модеста Одинарова о болезни, к которому в отличие от предыдущих его постов он отнесся всерьез и которое вызвало у него сочувствие. Но чем он мог помочь?

Авдей Каллистратов вспомнил, как в юности охотился на слонов в африканском буше. На закате он выследил небольшое стадо и подстрелил молодого самца. Тот упал, но снова поднялся, жалобно трубя. Передвигаться он не мог – пуля задела позвоночник – и, мотая хоботом, топтался на месте. К нему тотчас подошли два других гиганта и, точно охранники, встали по бокам. Хлопая ушами, они старались поддержать его туловищами, пытаясь защитить от опасности, которую выискивали по сторонам маленькими злыми глазками. Так они простояли всю ночь. Наконец, на рассвете раненый слон свалился. Но и тогда его охранники не подпустили к бивням, забросав тело хворостом, точно похоронив. «Мы так же бессильны, – думал Авдей Каллистратов, щелкая мышью и закрывая сайт группы. – Несмотря на всю нашу технику, мы способны лишь оплакивать. Впрочем, мы не делаем и этого».