Один только гимн золотому миру, которым я скоро буду обладать. В своем заточении я стал знатоком коллективных снов. Кто знает, в чем истина? Я и для себя-то не очень могу подыскать подтверждения. На каждый тезис найдется в ответ другой, иногда прямо противоположный. Как и прочие люди, я приму тот, какой захочу, какой меня устраивает.

Но размышления меня отвлекли, я пропустил начало разговора, ради которого не спал. Увертюру, утреннюю серенаду. До звонка будильника оставались минуты. Клод что-то тихо произнес, мать ответила, он еще что-то сказал. Я прислушался. Спружинил матрас. Ночь была теплой. Должно быть, это Клод сел и снимает футболку, в которой спал. Он говорит, что днем хочет встретиться с братом. Брата он и раньше упоминал. Надо было слушать внимательнее. Но тема была скучная – деньги. Счета, налоги, долги.

Клод говорит:

– Вся его надежда – на этого поэта, подписал с ним контракт.

Поэта? Очень мало кто подписывает контракт с поэтом. Я только одного знаю. Его брат?

Мать говорит:

– А да, с этой женщиной. Забыла фамилию. Пишет о совах.

– О совах! Зажигательная тема – совы! Но вечером надо с ним встретиться.

Она медленно говорит:

– По-моему, не стоит. Не сейчас.

– Иначе опять придет сюда. Не хочу, чтобы он тебя беспокоил. Но.

Мать отвечает:

– И я не хочу. Но это надо сделать, как я советую. Медленно.

Молчание. Клод берет свой телефон с тумбочки и заранее отключает будильник.

Наконец он говорит:

– Я одолжу брату деньги – это будет хорошее прикрытие.

– Но не очень много. Вряд ли мы получим их назад.

Они смеются. Потом Клод и его посвисты удаляются в ванную, мать поворачивается на бок и засыпает, а я остаюсь в темноте наедине с возмутительным фактом и думаю о своей глупости.

4

Когда я слышу дружелюбный шум проезжающих машин, и легкий ветерок шуршит, как я догадываюсь, листьями конского каштана, и портативный приемник подо мной скрипуче потрескивает, и тусклое коралловое свечение, затянувшиеся тропические сумерки освещают мое внутреннее море с миллиардами плавающих частичек, – тогда я понимаю, что мать загорает на балконе перед отцовской библиотекой. Знаю еще, что кружевную чугунную ограду балкона с орнаментом из дубовых листьев и желудей скрепляют только исторические слои черной краски и к ней нельзя прислоняться. Эту полку из крошащегося бетона на консолях объявили ненадежной сами строители, не заинтересованные в ремонте. Балкон узкий, шезлонг, на котором сидит мать, может встать на нем только вкось, почти параллельно стене. Труди босая, в лифчике от бикини и в коротких шортах, едва вмещающих меня. Наряд ее венчают солнечные очки в виде сердечек с розовой оправой и соломенная шляпа. Это я знаю потому, что мой дядя – дядя! – спросил ее по телефону, во что она одета. Она игриво описала, во что.

Несколько минут назад радио сказало нам, что сейчас четыре часа. У нас с ней на двоих бокал, а может, и бутылка «Мальборо совиньон блан», не самого моего любимого; той же породы, но менее травянистых тонов я предпочел бы сансер. Желательно «Шавиньоль». Несколько кремнистая, минеральная резкость его букета смягчила бы грубый натиск прямых солнечных лучей и печное дыхание растрескавшегося фасада.

Но мы сейчас в Новой Зеландии[7], и она в нас, и два дня мне так радостно не было, как сейчас. Труди охлаждает вино замороженными пластиковыми кубиками со спиртом. Ничего против этого не имею. Благодаря тому, что живот матери обращен к солнцу, я получаю первое представление о цвете и форме: в красном полумраке, как в фотолаборатории, различаю свои ладони перед лицом и пуповину, намотанную на живот и колени. Вижу, что ногти нуждаются в стрижке, хотя мне до выхода еще две недели. Хочется думать, что она сидит на солнце, чтобы вырабатывать витамин D для роста моих костей, что выключила радио, чтобы лучше обдумать мое существование, что поглаживает место, где, по ее расчетам, находится моя голова, и это – проявление нежности. Но, может быть, просто загорает, а жара мешает слушать радиоспектакль про императора Великих Моголов Аурангзеба, и ладонью поглаживает беспокоящее вздутие. Короче говоря, в ее любви я не уверен.