Проклятое это словечко «целесообразность» набрасывалось на меня как взбесившийся пес. Я знал бешеных собак, одна покусала меня в детстве, потом меня месяц ежедневно кололи. Из слова «целесообразность» брызгала вонючая пена, как из пасти того пса, что повалил меня на землю и загрыз бы, если бы подбежавший красноармейский командир не выпустил в него всю обойму своего маузера.

Витос был прав, он не изводил себя пустыми страхами, а предвидел грозное будущее. Сегодня это будущее станет настоящим. Лишь одно смутно удивило меня. Конвой был маловат для двадцати человек, собранных на последний этап: два стрелка с винтовками, третий – с револьвером и собакой. Собака злобно оглядывала нас, но агрессивности не показывала, на это, видимо, у нее не было приказа.

– Передний, шагом! – строго приказал нам старший конвоир.

Мы выбрались за ограду, зашагали по лесной дороге. Кто-то горестно прошептал:

– На то самое место!

Мы и без расспросов понимали, какое место подразумевалось. Теперь я всерьез уверился, что иду на свою последнюю в жизни прогулку. Это надо было отметить чем-нибудь вроде завещания. Я огляделся. Мир был хмур и неприветлив. Солнце пряталось за кронами берез и сосен, вплотную окаймлявшими дорогу. Ветер слегка покачивал листву, деревья шумели протяжно и невесело.

В стороне свинцово блеснуло озерко, на холмиках зло алели факелы кипрея. Постепенно во мне складывалось торжественное прощание с миром, печальное предвосхищение неотвратимых событий. Я тихо бормотал новосотворенные строки:

Я жду несчастья. Дни мои пусты.
Мне жизнь несла кнуты, а не приветы.
И вот опять – земля, вода, листы
Слагаются в зловещие приметы.

Стихи мне понравились. Это было неожиданно. Я не любил своих стихов. Созданные, они были всегда хуже тех, какие задумывались. Я временами приходил в отчаяние от неумения ярко выразить на бумаге – или устно – то, что бурлило, звенело, надрывалось и пело во мне. Несвершенность была главным, что я в себе ощущал. Сегодня свершилось – строчки точно описывали мою последнюю прогулку. Мне даже стало легче, хотя ничего хорошего впереди, судя по всему, меня не ожидало.

Открылась обширная полянка. Старший конвоир скомандовал:

– Привал! Полчаса отдыхайте. Можно гулять по опушке. В лес уходить запрещаю.

Мы дружно повалились на землю. Я уткнулся лицом в пожухлую траву. От нее исходил томный аромат, я не дышал им, а глотал его и никак не мог надышаться. Ко мне подошел Ян Ходзинский с двумя роскошными стеблями кипрея.

– Зачем рвал? Ведь заберут! – сказал я с упреком. Мне стало жаль двух сияющих розовых пирамидок, на земле они были красивей, чем в руках.

– Может, не заберут. Ты заметил? В Савватии другой режим, чем в Соловецком монастыре. Между прочим, в лесу масса голубики. Я уже поел и хочу опять. Пойдем вместе.

– В лес ведь запрещено, – сказал я с некоторой опаской.

– Да ведь около опушки, не в глубине. И стрелки не смотрят за нами. Один вообще заснул.

Двое охранников мирно курили в стороне, у ног одного дремала собака. Третий завалился в траву. Мы с Яном пошли в лес. Голубики и вправду было много. Попадалась и брусника, и даже морошка, но за ними надо было идти подальше – я побоялся. Мы набрели на холмик, синий от ягод. Я рвал и поглощал сочную, немного терпкую голубику, пока не стало невмоготу. Ходзинский ушел раньше и лежал в траве. Я поискал глазами Витоса, он сидел на другой стороне полянки, она была освещена солнцем.

Идти к нему было лень, я выбрал место помягче, снова воткнулся в траву и задремал. Меня разбудила команда конвоира:

– Строиться по четыре! Быстро, быстро!