– Да, это тяжело, милое дитя, а между тем мне начинает казаться, что после всего случившегося тебе лучше быть сиротой, чем появиться с матерью, которую могут отвергнуть. Словом, так угодно Богу, и ты останешься одна… Завтра, может быть, даже через несколько часов…

Волнение не позволило ей продолжать, и только через несколько минут, немного успокоившись, она опять смогла говорить.

– Когда меня… не станет, тебе придется исполнить некоторые формальности. В кармане моего платья ты найдешь бумагу, завернутую в шелковый платок, и отдашь ее тому, кто у тебя ее спросит: это мое брачное свидетельство, где написано мое имя и имя твоего отца. Ты потребуешь, чтобы тебе вернули ее назад, потому что она понадобится тебе позднее, чтобы доказать свое происхождение. Береги ее. Лучше выучи ее наизусть: тогда, если ты ее и потеряешь, то взамен сможешь потребовать другую. Ты слышишь меня? Ты не забудешь того, что я тебе говорю?

– Нет, мама, нет!

– Ты будешь очень несчастна, тебе придется очень тяжело, но не отчаивайся… Когда тебе незачем будет оставаться в Париже, когда ты будешь одна, совершенно одна, ты сразу же отправишься в Марокур по железной дороге, если у тебя будет достаточно денег, чтобы заплатить за проезд, или пешком, если у тебя денег не будет. Лучше ночевать в придорожной канаве и ничего не есть, чем оставаться в Париже. Ты обещаешь мне сделать это?

– Да, мама.

– Наше положение настолько плохо, что даже при одной мысли, что ты поступишь именно так, мне становится лучше.

Но хотя она и говорила, что чувствует себя лучше, это все-таки не спасло ее от нового упадка сил; довольно долго она лежала неподвижно, не в состоянии говорить, даже почти не дыша.

– Мама, – проговорила Перрина, наклоняясь над ней и вся дрожа от страха и отчаяния. – Мама!

Этот призыв оживил ее.

– Подожди немного, – проговорила она таким слабым голосом, что ее слова походили на шепот, – я должна сказать тебе еще что-то, я должна это сделать; но я не помню, что именно я тебе уже сказала… Погоди…

Она остановилась на минуту, чтобы передохнуть и собраться с мыслями, и потом продолжала:

– Так… да, так: ты приедешь в Марокур… Ничего не требуй; ты не имеешь права ничего требовать; тебе придется достигнуть всего самой… Старайся быть доброй, заставляй себя любить… Любить тебя… ради тебя – в этом все… Но я надеюсь… ты заставишь себя полюбить… не может быть, чтобы тебя не полюбили… Тогда все твои несчастья кончатся.

Она сложила руки, и ее взгляд загорелся.

– Я вижу тебя… да, я вижу тебя счастливой… Ах, как бы я хотела умереть с этой мыслью и с надеждой всегда жить в твоем сердце…

Это было сказано с жаром молитвы, но слова эти отняли последние силы несчастной. Она снова откинулась на матрац и осталась лежать без движения, лишь ее тяжелое, прерывистое дыхание свидетельствовало о том, что это не обморок.

Перрина молча смотрела на нее несколько минут; потом, видя, что мать ее остается в том же состоянии, вышла из комнаты. Едва переступив порог, она зашаталась и, упав на траву, разразилась рыданиями. Силы окончательно покинули ее; она и так слишком долго сдерживалась.

Несколько минут девочка лежала так, разбитая, задыхающаяся; но, несмотря на упадок сил, ее не покидала мысль о том, что она не должна оставлять свою мать одну. Она встала, стараясь немного успокоиться, по крайней мере внешне, подавляя слезы и готовые вырваться рыдания…

Перрина бродила по всему двору, то прямо, то кругами, сдерживаясь лишь для того, чтобы в конце концов снова разразиться рыданиями.

Когда она, быть может, в десятый раз проходила мимо вагона, оттуда вышел торговец леденцами, наблюдавший за ней, и, подойдя к ней, грустно спросил: