От Нины Манегиной сохранились: альбом с открытками. На первой странице надпись: «Дорогой, любимый. Вспомни наши тревоги в день поисков хлеба, и чем этот день кончился. Нина М. 17.X.41 г.». Этот день кончился ничем. Позднее я узнал, что Нина намеревалась меня поцеловать. Почему-то не поцеловала. Есть фотография, датированная 12 июня 1943 г. На ней написано: «Лешенька, если ты пронес меня через бури, то пронесешь и через цветущие долины». И это не осуществилось. Я просто не дошел до цветущих долин. Так вот: о Нине Манегиной.

Был веселый месяц март 1941 года. Я говорю веселый, потому что люблю этот месяц. В московских широтах с ним приходят первые лучи весеннего солнца. Начинают таять снега, шумно убегая ручьями. На лужах трещит тонкий ледок. Таким вот ярким мартовским утром я не шел, а летел к метро «Сокол». (Я опять опаздывал к началу лекции.) На спуске к речке Таракановке я ступил на накатанное какими-то злоумышленниками место и рухнул на мать сыру землю. Из очумения меня вывел милый девичий смех. Я встал, оглянулся и увидел хорошенькую девочку в коричневом пальто и в шляпке с полями. Падение я воспринял как знамение судьбы. Я подошел к девочке и спросил: «Почему ты смеешься?» Она ответила: «Ты здорово треснулся! И все-таки это смешно!» «А как тебя зовут?» – поинтересовался я. Жестокое красивенькое создание охотно отозвалось: «Нина». Потом выяснилось, что она учится в десятом классе, что живет вот здесь, в этом двухэтажном доме. Короче говоря, я многое выяснил, но опоздал на лекцию. Иногда наука требует жертв, иногда она сама становится жертвой. Потом наступил апрель. В чудесном лесу в Покровском-Стрешневе я ходил с Ниной Манегиной и очень ее любил. И я не скрыл этого от нее, а она как-то задумчиво сказала: «Не знаю, никогда, ничего подобного не испытывала, но мне кажется, что я тебя не люблю». Я, конечно, не ожидал такого ответа. Мне стало горько, но кое-что в делах любви я смыслил. Уверенно и совсем спокойно я сказал: «Я все-таки думаю, что ты меня любишь. Я уверен: очень скоро ты мне об этом скажешь сама». И она опять очень просто ответила: «Если захочу, скажу. Приду, чтобы сказать». И она пришла. Однажды, когда я поздно вечером вернулся из университета, Петька Бакалинский мне торжественно сообщил: «Была Нина!» А потом начались чудесные дни ребячьей любви, про которую написано немало хороших книг. К сказанному в теплой повести «До свидания, мальчики» я ничего не могу добавить. У меня все было так же. Сейчас есть великолепная песня Булата Окуджавы «До свидания, мальчики». Думаю, что поэт прощался с кем-то точно так, как я и миллионы других Ленек-королей. Между прочим, на голове моей тоже красовалась кепчонка, как корона. И натянул я ее по случаю крайней необходимости. Кто же из московских ребят, имевших приличную шевелюру, носил кепку в июле месяце.

Так вот, 1 июля я прощался с Ниной Манегиной на Манежной площади. Бессмысленно воспроизводить сказанные тогда слова. Помню, что она спросила, не боюсь ли я. Я действительно в тот момент ничего не боялся. И она сказала: «Я очень хочу, чтобы ты не боялся и помнил, что я тебя жду». И Нина ушла, и я двинулся к сборному пункту и на душе у меня было грустно и светло, и я курил «Казбек», потому что мать этого не видела и никто не мог запретить мне курить папиросы.


Ночь мы провели на асфальте перед одним из вокзалов на Комсомольской площади. Утром какой-то комсомольский вождь произнес перед нами короткую речь, из которой следовало, что именно мы и поставим на колени зарвавшегося агрессора. Потом нас погрузили в пропавшие карболкой теплушки и повезли. Поначалу все шло по киношному. Из числа студентов назначили командиров взводов, политруков и т. д. (Каждый курс теперь стал называться взводом.) Все старались быть очень бдительными, дежурили на нарах, под нарами и совершали вообще множество ненужных поступков. Нас обгоняли эшелоны с войсками. Мы махали руками, стройно и с большим подъемом пели «Вставай, страна огромная!» В Бахмаче я увидел первых беженцев, измученных женщин и детей. Все рассказывали о зверских бомбардировках дорог, по которым уходили в тыл мирные жители. Становилось не по себе. 3 июля 1941 г. выступил по радио Сталин. Мы поняли: стряслось страшное. И все-таки никто из нас не верил, будто началась сверхтяжелая, многолетняя война. Ведь мы знали, что войскам дан приказ уничтожить перешедшего границу врага. А разве кто-нибудь из студентов допускал мысль о невыполнимости приказа? Разве мы не веровали, что летаем выше всех, быстрее всех и дальше всех, что броня крепка и танки наши быстры, что если начнется война, то она будет проходить на территории противника? А ворошиловские залпы, а фильм «Если завтра война» и прочая галиматья?! Нет, мы не думали о затяжной войне. Может быть, это было плохо. Но может быть, и хорошо. Не знаю. Поражение не укладывалось в голове. Не потому ли в течение всей войны, при всех, казалось бы, нечеловеческих трудностях, страшнейших неудачах, я не встречал человека, допускавшего мысль о том, что немцы нас разобьют, не верившего, что все-таки мы где-то и как-то разобьем немцев. Я таких не знал, а находился в гуще событий и попадал в отчаянные положения.