Он нес свой крест тяжелый на Голгофу;
Он, Всемогущий, Вседержитель, был
Как человек измучен; пот и кровь
По бледному Его лицу бежали;
Под бременем своим Он часто падал,
Вставал с усилием, переводил
Дыхание, потом, шагов немного
Переступив, под ношей снова падал,
И, наконец, с померкшими от мук
Очами, Он хотел остановиться
У Агасферовых дверей, дабы,
К ним прислонившись, перевесть на миг
Дыханье. Агасфер стоял тогда
В дверях. Его он оттолкнул от них
Безжалостно. С глубоким состраданьем
К несчастному, столь чуждому любви,
И сетуя о том, что должен был
Над ним изречь как Бог свой приговор,
Он поднял скорбный взгляд на Агасфера
И тихо произнес: «Ты будешь жить,
Пока Я не приду», – и удалился.
И наконец Он пал под ношею совсем
Без силы. Крест тогда был возложен
На плечи Симона из Киринеи.
И скоро Он исчез вдали, и вся толпа
Исчезла вслед за Ним; все замолчало
На улице ужасно опустелой.

Немецкий монах Фома родился в городке Кемпене, Кёльнской епархии, но с 13-ти лет до самой смерти подвизался в Нидерландах в монастырях Ордена Регулярных Каноников (впервые слышу о таком ордене; да и про каноников ничего не могу узнать – кажется, это были в каком-то смысле самостоятельные духовные лица, т. е. владевшие собственностью, неподвластной местному церковному управлению). Его книга (в переводе Сперанского!), кажется, не пользовалась расположением православного духовенства, но «в свете» она была популярна – и это уже подозрительно. Да и сама идея «подражания» мне не нравится. Апостол Павел говорит: «Не я живу, но живёт во мне Христос»… Впрочем, кое-что назидательное я всё-таки выписал. Например:

«…часто мы примечаем, что в начале нашего обращения к Богу мы были лучше и более имели чистоты, нежели после многих лет упражнения…» Обидно, но справедливо.


Вечером. Купали Лизу; с возмущением, сидя в ванне – к Олечке:

– Не нага меня наплёскивать!

Уже на диване, вытирая маленькую девочку мохнатым полотенцем, Оля с восхищением говорила мне:

– Ты только послушай, какие она слова говорит: «вряд ли»!.. «сомневаюсь»!..

20.12.84

Утро, десятый час; я только что вернулся с дежурства. Лизанька сидит под столом («У миня кук столовая»), ест мандарин, разложив его дольками на стуле, и рассказывает (я переодеваюсь):

– Оказывается, Иванухка у нас уже бальхой…

– Большой? Почему ты так решила?

– Халик (шалит) пакамухко.

– Как же он шалит, такой маленький?

– У бабухки подухку на пол бросил.


Вчера она ходила с маминькой в книжный магазин. Олечка с интересом рылась на полках и не сразу обратила внимание на Лизанькин лепет. Маленькая девочка, подёргивая маминьку за полу курточки, просительно бормотала:

– Кам Иванухка! Маленький Иванухка! Маминька, купи мне Иванухку!

Рядом были разложены плакатного формата портреты Ленина в детстве. Продавщица всё хмурилась, слушая лепет Лизы, и наконец не выдержала:

– Какой это Иванушка? Это – дедушка Ленин!

Лиза замерла – она и без того чуждается общения с людьми незнакомыми, а тут ещё такой тон недоброжелательный (к тону она весьма чутка)… И, ухватившись за маминькину курточку, застыла у прилавка, в упор разглядывая весёлого, кудрявого мальчика, которого строгая чужая тётя назвала почему-то «дедушкой».

За ночь в сторожке я дочитал «Verwandlungen» Овидия и в конце 15-й песни обнаружил тему, затронуть которую решались немногие поэты:

Und nun hab ich ein Werk vollbracht,
das Feuer und Eisen
Nimmer zerstört noch Jupiter Zorn
noch zehrendes Alter…

Есть в этой строфе и «моя лучшая часть», и «нестирающееся имя», и «будет читать меня народ», и «буду я жить в далёком будущем» – весь набор… И всё же у Пушкина точнее: «жив будет хоть один пиит»!