Надену черно платье,
В монашки жить пойду.

Жестокий романс этот увековечен Художественным театром: его поет арфянка в четвертом действии «Трех сестер».

Другим романсом, менее жестоким, но еще более распространенным, также снабдила меня дворницкая:

Чудный месяц плывет над рекою,
Все в объятьях ночной тишины.
Ничего мне на свете не надо,
Только видеть тебя, милый мой,
Любоваться твоей красотой.

Был даже песенник с заглавием «Чудный месяц»; на литографированной обложке его черноокая девица обнималась в лодке с молодцем в ярко начищенных сапогах; краснощекая луна любовалась на них с неба, выглянув из облаков в виде павлиньих перьев.

Песни пели в дворницкой под гармонику.

Кроме этих и подобных им песен и жестоких романсов (частушек тогда еще не было) дворницкая значительно обогатила мой и братнин словарь речениями, которым не было входа в наш дом ни с парадного, ни с «черного» крыльца.

Степенный дворник Егор в этом обогащении нашего словаря не был повинен; другое дело – гульливый Семен и его приятели: соседние молодые дворники, кучера и т. п.

Кирпичная стена отделяла дворницкую от конюшни. Она так звалась понапрасну: своих лошадей у отца не было. Лишь время от времени один из старших братьев, Александр, заводил лошадку (нашим любимцем был каурый Кобчик) – катался в шарабане; но лошадка скоро исчезала с нашего двора, и конюшня возвращалась в полное обладание ее бессменной жительницы Буренки.

С Егорьева дня (23 апреля) каждое утро бодро звучал в Плетешках рожок пастуха, и наша Буренка, как будто дело было не в Москве, а в каком-нибудь Утешкине, присоединялась к стаду Чернавок и Красавок. И пастух гнал их по тихим переулкам на большие луговины в извилинах Яузы, возле бывшего Слободского дворца или за садом бывшего загородного дворца Разумовских на Гороховом поле. Скот пасся там с весны до осени. На полдень, точь-в-точь как в деревне, коров пригоняли по домам. Черная Арина доила Буренку, нас поили парным молоком (весною накрошив в него «для здоровья» черносмородинных почек и листочков[55]), а мы потчевали Буренку круто посоленным ломтем черного хлеба.

Когда я был совсем маленьким, у нас водились и овцы; они также ходили в стадо; а рукавички и чулочки были у нас из некупленной шерсти.

В коровнике было чисто и просторно. На переднем столбе висел образок мученика Власия, покровителя и молитвенника за доброе скотское племя. Домовой – а в него неколебимо верили кухня и дворницкая, а вслед за ними и детская – был мирный и добродушный; берег он в добром здравии и Буренку, и Кобчика, и ярочку с ягнятами.

В каретном сарае, соседнем с конюшней, карет не было; стояла пролетка; висели по стенам хомуты и седла, стоял тяжелый дубовый каток, на котором катали белье; хранились наши санки и салазки.

Вслед за сараем в «службах» шла кладовая, ключ от которой всегда хранился у матери. Здесь стояли сундуки с шубами, платьями и всяким добром, в котором не было прямой надобности; туда же на лето убирали шубы и другие теплые вещи. На полках по стенам стояли высокие банки с вареньем из черной и красной смородины, из вишни, крыжовника, клубники, малины, яблок (многих сортов), из рябины, из дыни, из клюквы с орехами, из черники с земляникой, из слив, из ренглотов и абрикосов. Банки были прикрыты пергаментом, а поверх были увязаны белой писчей бумагой, и рукою мамы на них было надписано: «Белый налив 1887 года» или «Клубника 1886 года». Год заходил за год, варенье превосходной маминой варки, по особым рецептам для каждой ягоды, не портилось, не прокисало и не засахаривалось. «Год на год не приходится: в прошлом году яблок был наливной, сочный, в этом году суховат, мелок, – говаривала мама, – вот я и велю подать прошлогоднего яблочного варенья, оно лучше нынешнего».